«Национальное собрание, выслушав доклад о прокламации «С нами покончено» и о последнем номере «Революций Франции и Брабанта», декретирует, чтобы немедленно был призван королевский прокурор… и чтобы ему был дан приказ преследовать как виновных в оскорблении нации авторов, типографов и разносчиков означенных сочинений, возбуждающих народ к мятежу и ниспровержению конституции».
Демулен, впрочем, вышел сухим из воды. Он подал в Ассамблею заявление, написанное в смиренном тоне, прося не приносить его в жертву и хотя бы предварительно ознакомиться со всей его деятельностью на благо революции.
О том, что произошло вслед за этим на заседании 2 августа, нам не без юмора рассказывал Фрерон, сидевший в этот день на трибунах для публики рядом с Камиллом.
— Мы сидели тихо, как мыши, пока Малуэ с торжествующим видом не произнес слов: «Пусть Камилл Демулен осмелится оправдаться!» Камилла точно кто подхлестнул. Забыв всякую осторожность, он воскликнул: «Да, осмелюсь!» Тут, конечно, поднялся невообразимый шум. «Арестовать его!» — кричит один. «Четвертовать его!» — надрывается второй. «Повесить!» — хором вопят все «черные» [7], подыскивая глазами крючок на потолке. Тем временем приятель наш успел ускользнуть на соседнюю трибуну. Его друг Робеспьер, еще больший друг справедливости и разума, не покинул его в эту минуту. «Господа, — сказал он, — если это посторонний, требую, чтобы он был наказан; но если это Камилл Демулен, прошу Ассамблею принять во внимание, что тут был крик оскорбленной невинности и что, видя себя столь тяжко оскорбленным, обвиняемый мог требовать, чтобы ему позволено было оправдаться». Эти мудрые слова заставили депутатов перейти к порядку дня. Поправки Петиона нанесли последний, решительный удар Малуэ, и декрет оказался исправленным в том духе, что из него были изъяты слова о газете «Революции Франции и Брабанта». Так вот, друзья мои, Камилл был извергнут на берег аристократическим китом!..
В жертву был принесен один Марат: за него в Собрании никто не счел возможным заступиться, видимо считая это делом бесполезным.
Но Марат и не подумал отчаиваться.
В ближайшем номере своей газеты, продолжавшей выходить вопреки всему, он писал:
«…Друг народа был свободным до появления Национального собрания; он останется свободным, несмотря на гнусный декрет, и до тех пор, пока будет считать свое перо полезным для спасения народа, ничто в мире не остановит его перо. Во все времена он открыто заявлял, что презирает угрозы тиранов. Уверенный в справедливости своего дела и в своей невиновности, он презирает в равной степени и скипетр монарха, и меч суда Шатле, и молнии сената…»
Это были смелые, гордые слова.
И сила их казалась тем большей, что звучали они из подземелья.
Июль 1790 года обозначил важную грань на революционном пути Марата.
До сих пор, несмотря на все свои выступления против аристократов, двора, Байи, Неккера, революционер-публицист в основном оставался на почве законности, и если ему иной раз приходилось скрываться и даже покидать Францию, то это были эпизоды, временно нарушавшие его легальную жизнь; недаром, даже преследуя его, власти были вынуждены прибегать к предлогам вроде пресловутого «дела Жоли».
Теперь положение радикально менялось.
Марат объявил войну, смертельную, беспощадную войну двору, министрам, Ассамблее, ратуше, главнокомандующему, всем новым господам, выплывшим на волне революции. Он открыто призывал к восстанию, призывал в таких словах, которые не оставляли надежды на примирение.
Это значило, что в глазах Ассамблеи, ратуши, министров, командования он стал мятежником, врагом общества, поставившим себя вне закона.
Это значило, что отныне ему предстояла жизнь изгнанника, только изгнанника.
Но теперь он не мог уехать, поскольку должен был продолжать борьбу.
Оставалось уйти в подполье.
И он ушел в подполье, ушел надолго, без надежды когда-либо его покинуть.
* * *
О подполье Марата сложились легенды.
Когда после его трагической гибели был создан культ Друга народа, нашлись многие мужчины и женщины, которые рассказывали удивительные повести о том, как они прятали журналиста и обеспечивали ему достойную жизнь. Если послушать их, выходило, что гонимый никогда ни в чем не нуждался: он спал на мягких перинах, ел вкусную пищу и чувствовал постоянную заботу, предупреждавшую его любое желание.
Если бы оно было так…
Я не могу похвастать, будто знаю особенно много об этом периоде жизни моего друга: сам я почти не бывал в его убежищах, а он в разговорах никогда не распространялся на эту тему. И, однако, даже то немногое, что мне известно, полностью разбивает сказки и живописные историйки, созданные современниками и потомками.
Первое время Марат укрывался в катакомбах монастыря Кордельеров, среди сырости, зловонных нечистот, в непроглядной тьме. Привратник рассказывал, что спал он прямо на земле, накрывшись старым рединготом, а писал при огарке свечи, сидя на камне и держа бумагу на коленях…
Вскоре полицейские ищейки начали следить за монастырем. Тогда журналиста приютил мясник Лежандр, верный его почитатель. Лежандр позднее показывал мне погреб под домом, где проводил Марат свои дни и ночи. Это было складское помещение, заполненное бараньими тушами и кадками со льдом; на стенах его выступала селитра…
Лежандр, близкий приятель Дантона и один из ведущих кордельеров, был на примете у полиции, и долго оставаться у него Друг народа не мог.
А потом пошло и пошло…
Где только не побывал оп в эти годы! Иногда очередное убежище служило ему лишь одну ночь, иногда он задерживался там на месяцы. Но затем все равно наступал момент, когда приходилось срочно ретироваться и искать новое укрытие…
О тайна людской природы! О священный огонь сердца! На какие жертвы способен человек ради идеи, какие чудеса в силах творить ради счастья себе подобных! Вряд ли можно представить сейчас все страдания Марата-изгнанника — они превышают доступное нашему воображению. Да, он спал на мягких перинах, если перинами можно назвать сырую землю или каменный пол подвала; да, он ел вкусную пищу, неделями не имея ничего, кроме заплесневелых сухарей и тухлой воды… Он отвык от света, работая при ночнике, — не отсюда ли его ослабленное зрение и постоянные мигрени, вызвавшие привычку стягивать голову влажным платком? Он месяцами не мог помыться, забыл, что такое белье, — не отсюда ли та страшная болезнь кожи, которая изводила его в последние недели жизни? Он почти не видел людей, проводя время в полном одиночестве, — не отсюда ли горечь, которая чувствуется во многих его статьях?..
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});