В конце августа, после освобождения от турок Сухуми, главнокомандующий отважился, наконец, и то под давлением Лорис-Меликова и генерала Обручева, снять часть войск с Черноморского побережья. А к исходу сентября пришли, наконец, из России казачья и Московская гренадерская дивизии и еще четыре батальона для охраны путей сообщения. Теперь можно было думать о наступлении.
Операция готовилась с особой тщательностью. Разрабатывал ее Обручев сам, разумеется, с помощью штаба корпуса, офицеры которого прекрасно знали местные условия, иные еще с прошлой войны. Командующий корпусом, ежевечерне принимая доклады о ходе дела, с трудом сдерживал нетерпение – хотелось немедленно ввязаться в схватку, отметить за унижение в Зивине, отобрать назад Кизил-тапу. Но крепился, держал себя в руках и чем острее чувствовал нетерпение, тем въедливей искал изъяны в планах будущих атак.
План операции восхищал смелостью и строгой логикой. Наступление, по нему, должно вестись тремя колоннами по центру и левому флангу, на правом же следовало лишь сковывать силы противника, не давая ему перебросить в поддержку слабых мест ни единого взвода. Справа же должна была вступить в действие обходная колонна и ударить в тыл.
Наконец подготовка была завершена, командиры колонн получили диспозицию, и на 20 сентября назначено было выступление. Накануне командующий корпусом один, без свиты, объезжал войска.
Московские гренадеры завтра вступают в бой в первый раз. К ним и направился Лорис-Меликов.
Жизнь в лагере москвичей вроде ничем не отличается от вчерашней. Где-то слышится перебранка – это денщики двух офицеров не поделили господское имущество и препираются, чья это сапожная щетка:
– У его благородия с рыжим волосом, а твоя вся черная была.
– Да протри глаза! Где там рыжий волос?
– А вона. Ты его, шельмец, ваксой замазал… И раздраженный голос из палатки:
– Да прекратите вы лаяться, дурачье! Завтра вам турки покажут рыжий волос.
– То завтра, ваше благородие. А порядок всегда быть должон…
Где-то – здоровый солдатский гогот в добрый десяток луженых глоток. Ротный шут и балагур травит байки.
И только чуткое ухо генерала различало напряженное волнение и в этом смехе, чересчур веселом, и в этой перебранке, подчеркнуто заботливой.
Какому-то унтер-офицеру вздумалось разучивать с солдатами новую песню. Боясь спугнуть, генерал остановил коня за кустарником, отделявшим его от поющего костра.
Ой, во поле стояла ракита,Ой, во поле стояла ракита;А под этой ракитой гусарик убитый.
– Трюхин, тебе что, медведь на ухо наступил? Ты, Трюхин, остановочку делай, остановочку:
А под этой ракитой…
– Теперь вздохни чуток, во-от, и продолжай: Гусарик убитый.
– Дальше повели:
Он убит, принакрыт черною китайкой…Приходила к нему пава-жена молодая,Китаечку открывала, в лицо признавала…Ты встань-восстань, мой милый, гусарик убитый!Твой конь вороной по лужкам гуляет,Тебя молода жена домой ожидает,Тебя молода жена домой ожидает.
Генерал выехал на свет костра. Унтер-офицер всполошился, вскочил с места, за ним и солдаты… «Тарелыч, Тарелыч пришел!» – зашептал неясными голосами воздух.
– Садитесь, садитесь. Ну как, все сыты-накормлены? Винца по крышечке выдали?
– Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство! – за всех ответил бравый унтер. – Уж так нынче ублажили, прям как на убой…
И тут же смутился страшно от невольной игры слов:
– То есть, ваше превосходительство, как следовает перед боем. Получилось еще нелепее, и приглушенный смешок прошел вокруг костра.
– Ну а что, зададим завтра туркам перцу?
– Зададим, ваше превосходительство, не извольте сумлеваться, еще как зададим! – Голос унтер-офицера, счастливо выпутавшегося с помощью генерала из щекотливой ситуации, зазвенел особым энтузиазмом.
– А что ж песни такие печальные поете?
– Уж больно за душу берет, ваше превосходительство, – подал осмелевший голос рыжеватый солдат с голубыми хитрыми глазами. – Смерти – ее все равно не миновать, а вот как за душу заберет, так оно и воевать вроде как легче.
– Ну а веселее неужто ничего нет?
– Как не бывать, ваше превосходительство, есть и веселее. А ну, Пьецух, давай!
Рыжеватый солдат подмигнул хитрым голубым глазом и дал-таки звонким тенорком:
Выхвалялись злые турки,Будто в деле молодцы;А теперь мы их узналиОни первы беглецы!…
– Вот это другое дело! Вижу, завтра не дрогнете.
– Не дрогнем, ваше превосходительство. Мы привычные. Что бой, что парад. Бой так даже веселее. Разве что барин, ему тут все в новинку.
– Что за барин?
Барином был вольноопределяющийся Грушин из московских студентов. Он сидел в стороне на опрокинутом барабане и при неверном робком свете коптящего огарка, пристроенного к пеньку, читал книжку, довольно потрепанную. «Севастопольские рассказы», сочинения графа Льва Толстого.
Вольноопределяющийся – новинка милютинской военной реформы, и генерал-адъютанту как-то еще не приходилось ни с кем из них общаться. Посмотреть бы, что это за публика, способны ль воевать, как воюет простой солдат. Все-таки это не прежние юнкера, сознательно выбиравшие военную карьеру.
Бравостью вида и выправкой вольноопределяющийся Грушин не отличался. Это был бледноватый, лишь слегка прихваченный загаром юноша с глубоко посаженными темными глазами, из которых в секунду воодушевления, как со дна омута, исходил нервный блеск и тут же гас, как гаснет и омут, едва солнечный луч помутится облаком. С ним как-то неловко было по-привычному начинать на «ты», невзирая ни на какую субординацию. Генерал от кавалерии усмехнулся, поймав себя на столь странном ощущении.
Впрочем, честь солдат отдал по-уставному правильно, старательно.
– Что ж вы один, в стороне?
– К сожалению, от природы обделен слухом и петь не могу. Да мне и так не скучно.
В Москве у вольноопределяющегося Грушина осталась мать, вдова надворного советника, младший брат, гимназист шестого класса, и две сестры. Невесты у Грушина не было, хотя девица Ховрина оставила ему какие-то надежды, которым он побаивался верить. Сам он прослушал два курса на историческом факультете, и генерал с легкою завистью взгрустнул – совсем бы другая была жизнь, не поломай себе статской карьеры глупый мальчишка из последнего класса Лазаревского института. Он бы сейчас был профессором, писал бы большие книги о былых царствах и забытых народах… Человек в любом чине недоволен своей судьбой. Все ему кажется, что в другом мундире жизнь его была б счастливее.
На войну Грушин пошел не то чтобы охотно, а из демократического стыда: как это так, какой-нибудь Тарас Пьецух будет жизнь свою класть только потому, что он простой крестьянин и некому заступиться от призыйа в армию, а я, молодой и здоровый, буду разгуливать с барышнями по Пречистенскому бульвару. Нехорошо это.
– Но в самой войне, честно говоря, я ничего хорошего не вижу. С какой это стати меня сорвали с лекций приват-доцента Ключевского, а, допустим, Али или Ахмеда – с его виноградника, одели в тяжелые шинели и заставляют убивать друг друга? Что он мне сделал? Что я ему сделал такого, чтоб жизни лишать?… Не понимаю. Если уж так пошло, вызвали б вы, ваше превосходительство, на дуэль его превосходительство Мухтара-пашу.
Генерала рассмешила такая перспектива, он очень живописно представил себе поединок наподобие печоринского. Но смех оборвал на полуноте и строго сказал:
– Мы не можем так рассуждать. Наше дело солдатское: приказали – выполни, хоть ты рядовой, хоть фельдмаршал. Да и не советую: с таким настроением нельзя победить. А победа – единственное спасение для солдата.
Заговорили и о книгах, разумеется, о той, что лежала сейчас, заложенная сорванным дубовым листком на недочитанной странице, на пеньке со свечой. Читал Грушин последний из рассказов – «Севастополь в августе 1855 года». И этот перед боем не легкие юморески читает, а что «задушу берет». Все-таки интеллигент русский мало чем отличается от простого человека – в ситуациях острых те же чувства, те же потребности. Пока Лорис-Меликов додумывал эту свою мысль, слух полумеханически воспринимал рассуждения вольноопределяющегося из студентов.
– Вот граф Толстой. Образованный человек и писатель хороший, хотя до Чернышевского ему далеко. Но хороший, хороший писатель, тут я не спорю. Правда в нем есть. Только вот странно в середине нашего просвещенного века убогую молитву прапорщика Козельцова читать. А Толстой еще и восхищается. Вот он что пишет: «Детская, запуганная, ограниченная душа вдруг возмужала, просветлела и увидала новые, обширные и светлые горизонты…» И это от наивной молитвы? Не поверю. Мне тоже завтра в бой идти, меня, может, тоже убьют. Но, право, стыдно молиться современному образованному человеку.