Все эти старые наветы, все эти пропитанные ядом диатрибы, направленные против еврейских семей на том золотом холме, расцвели в Париже запоздалым и чудовищным цветом.
Здесь, в этом доме, я чувствую себя совершенно сбитым с толку. То, что нэцке уцелели, попав в карман к Анне, а затем в ее матрас, кажется мне каким-то оскорблением. Мне невыносима мысль о том, что этот факт может стать неким символом. Отчего им было суждено уцелеть в укрытии, переждать войну, если стольким прятавшимся людям это не удалось? У меня кружится голова: люди, тайники и предметы перестали складываться в единую картину. Все эти истории разрушают меня.
Остается еще кое-что, что мне хотелось выяснить с тех самых пор, как я впервые услышал эту историю — почти тридцать лет назад, впервые увидевшись с Игги в Токио. Вокруг Анны сохраняется какое-то пространство умолчания, будто пустота вокруг фигуры на фреске. Она была гойкой. Она служила у Эмми с того самого дня, как та вышла замуж. «Она всегда жила у нас», — говорил Игги.
В 1945 году она передала Элизабет нэцке, и Элизабет уложила плод хурмы, и оленя из слоновой кости, и крыс, и крысолова, и те маски, которые она так любила, когда ей было шесть лет, и остальных представителей игрушечного мира в маленький кожаный «дипломат» и увезла в Англию. Эти фигурки умели распространяться вширь, заполняя собой целую огромную витрину в парижском салоне или в гардеробной венского дворца, но сейчас они сумели и вжаться в ничтожно малое пространство.
Я не знаю даже полного имени Анны, не знаю, что стало с ней потом. Мне никогда не приходило в голову спросить — когда еще было у кого. Она была просто Анна.
«Совершенно открыто, публично и законно»
Элизабет увезла маленький «дипломат» с нэцке домой. Домом теперь была Англия: даже речи не могло быть о том, чтобы вернуться с семьей в Вену. Игги, демобилизовавшийся из американской армии и искавший работу, испытывал сходные чувства. Вернуться в Вену решились очень немногие евреи. Ко времени Аншлюса в Австрии проживало 185 тысяч евреев. После войны возвратились четыре с половиной тысячи, а 65 459 австрийских евреев погибли.
К ответу никого не призвали. Новая демократическая Австрийская Республика, учрежденная после войны, в 1948 году амнистировала 90 % бывших членов нацистской партии, а к 1957 году — бывших эсэсовцев и гестаповцев.
Возвращение эмигрантов явно вызывало беспокойство у тех, кто никуда не уезжал. Роман, написанный моей бабушкой о приезде в Вену, помог мне понять ее тогдашние чувства. В романе Элизабет есть один особенно красноречивый эпизод «очной ставки». У профессора-еврея спрашивают, зачем он вернулся, чего он ждет теперь от Австрии: «Вы сами поспешили уехать пораньше. Я хочу сказать, вы удалились еще до того, как вас могли изгнать». Это и есть ключевой, главный вопрос: чего вы хотите добиться, вернувшись сюда? Не вернулись ли вы, чтобы отобрать у нас что-нибудь? Не вернулись ли вы сюда как обвинитель? Не вернулись ли вы затем, чтобы разоблачать нас? И под всеми этими вопросами угадывается какая-то дрожь: уж не думаете ли вы, что ваша война была страшнее нашей?
Реституция оказалась очень трудным делом для тех, кому повезло уцелеть. Элизабет рассказывает об этом в одном из самых странных мест романа, когда вымышленный персонаж, коллекционер Канакис, замечает «две темные картины в тяжелых рамах, висевшие на стене напротив. И уголки его глаз покрылись морщинками от легкой усмешки».
«Неужели вы узнали эти картины? — восклицает их новый владелец. — Действительно, они принадлежали одному господину, которого ваша семья наверняка знала, — барону Э. Возможно, вы видели их у него дома. К сожалению, барон Э. скончался за границей, кажется, в Англии. Его наследники, забрав из его имущества все, что можно было найти, распродали все на аукционе, — наверное, потому, что все это старомодное барахло не годилось для их современных домов. Я приобрел эти картины на торгах, как и почти все остальное, что вы видите в этой комнате. Приобрел совершенно открыто, публично и законно, как вы понимаете. Произведения этой эпохи не пользуются особым спросом».
«Не стоит оправдываться, герр доктор, — отвечает Канакис. — Могу лишь поздравить с удачным приобретением».
«Совершенно открыто, публично и законно»: именно эти слова постоянно от всех слышала Элизабет. Она обнаружила, что в списке приоритетов расколотого общества реституция стоит едва ли не на последнем месте. Многие из тех, кто когда-то по дешевке скупал еврейское имущество, теперь являлись почтенными гражданами новой Австрийской Республики. А еще ее правительство отвергало репарации, потому что, по его мнению, Австрия между 1938 и 1945 годами являлась оккупированной страной: таким образом, Австрия была не одним из активных участников войны, а ее «первой жертвой».
И, будучи «первой жертвой», Австрия должна была защищаться от тех, кто мог нанести ей урон. Доктор Карл Реннер, адвокат и послевоенный президент Австрии, ясно дал это понять. В апреле 1945 года он написал:
Собственность, украденная у евреев… [должна возмещаться] не отдельным жертвам, а некоему коллективному реституционному фонду. Учреждение такого фонда и последующие предсказуемые меры урегулирования необходимы для предотвращения неожиданного массового потока возвращающихся изгнанников… Этому обстоятельству в силу многих причин следует уделять особенно пристальное внимание… А главное, нельзя допускать, чтобы вину за ущерб, причиненный евреям, возлагали на всю нацию.
Когда 15 мая 1946 года Австрийская Республика приняла закон, объявлявший все сделки, заключенные с применением дискриминационной нацистской идеологии, недействительными, казалось бы, дорога открылась. Но на основании этого закона странным образом невозможно было подать иск. Если твоя собственность была «арианизирована», тебя могли попросить выкупить ее. Если тебе возвращалось какое-либо произведение искусства, представлявшее ценность для культурного наследия Австрии, вывозить его за пределы страны запрещалось. Но если ты безвозмездно передавал подобные произведения в музей, тогда тебе могли выдать разрешение на вывоз других, менее ценных, произведений искусства.
Принимая решение, что возвращать, а что нет, правительственные органы ссылались на документы, имевшие наибольший вес. Это были те самые документы, которые составляли гестаповцы, славившиеся своей аккуратностью.
В одной папке с документацией, касавшейся присвоения коллекции книг Виктора, отмечалось, что в руки гестапо попала библиотека, однако «нет реестра, где полностью описывается ее содержание. Впрочем, наверное, речь может идти только о незначительном количестве книг, так как в документе, подтверждающем изъятие, упомянуто содержимое двух больших и двух маленьких коробок, а также вращающегося стеллажа».
И вот, 31 марта 1948 года Австрийская национальная библиотека возвратила наследникам Виктора Эфрусси 191 книгу. Эти книги заполнили бы пару полок — а ведь в его библиотеке таких полок были сотни!
Вот так все и делается. А где же герр Эфрусси хранил опись своих книг? Его как будто считают виновным — даже после смерти. Библиотека, которую Виктор собирал всю жизнь, была потеряна из-за документа с неразборчивыми инициалами.
В другой папке, касающейся присвоения художественной коллекции, есть письмо, написанное директором одного музея директору другого. В их распоряжении имеется инвентарная опись, составленная гестапо, и им нужно выяснить, что стало с картинами «банкира Эфрусси, Вена 1, Люгерринг 14. Произведения, перечисленные в описи, не образуют сколько-нибудь ценной художественной коллекции, а скорее являются настенными украшениями из квартиры состоятельного человека. Судя по стилю, собрание составлялось в соответствии со вкусами 70-х годов XIX века».
Расписок нет, но «проданы не были только те картины, что совсем не годились для продажи»: ничего не поделаешь.
Читая эту переписку, я ловлю себя на идиотском чувстве злости. И дело даже не в том, что этим искусствоведы не разделили вкус «банкира Эфрусси», хотя это выражение чересчур напоминает по духу гестаповский оборот «еврей Эфрусси». Больше всего злит то, что архивы используются для того, чтобы опустить занавес над прошлым: у нас нет расписок, мы не можем разобрать вот эту подпись. Я думаю: да ведь прошло всего девять лет, и все эти сделки оформляли ваши же коллеги! Вена — город маленький. Сколько понадобилось бы телефонных звонков, чтобы все выяснить?
Пока мой отец был ребенком, Элизабет беспрестанно писала письма австрийским чиновникам, а надежды на то, что семье вернут расхищенное имущество, постепенно таяли. Она упорно продолжала писать — отчасти от злости, которую вызывало у нее то, что все эти псевдозаконные меры используются для разубеждения истцов. Она, как-никак, сама была правоведом. Но главный побудительный мотив был другой: обе сестры и оба брата Эфрусси остро нуждались в деньгах, а из них всех только Элизабет жила в Европе.