— В отношении трехпалого свиста, как выражался товарищ Маяковский? — спросил Огурцов.
— Еще шваброй по ногам бьет! — жалостно сказал Старик. — Я не хвост собачий, я врач с дипломом, хотите покажу?
На лестнице всем стало уже смешно.
В парк Володя пошел один. И не для того, чтобы попрощаться со зданиями клиник — он нисколько не был сентиментален, — а просто, чтобы посидеть немного и прийти в себя. Все-таки очень он устал за эти дни. Но едва он свернул в кленовую аллею, как напоролся на Ганичева. Пройти мимо было уже невозможно, а разговаривать очень не хотелось, тем более, что Володя отлично знал, о чем станет говорить патологоанатом.
— Получили диплом?
— Получил.
— Красиво все было?
— Как в сказке, — грустно сказал Володя.
— У нас в институте это умеют! — согласился Ганичев. — Наплевать в душу в лучший день жизни молодого человека — это они мастаки.
— А вы? — неожиданно сгрубил Володя.
— Что я?
— А вы почему там не были? Вас боятся и уважают. При вас бы никому не наплевали в душу. Почему же вы сидите здесь на лавочке?
— Послушайте, Устименко! — обозлился Ганичев. — Вы понимаете, что вы говорите? Я старый человек, я устал, там душно…
— Полунин с его больным сердцем там бы непременно был, — грубо прервал Ганичева Володя. — А насчет старости и усталости, извините, но мне это неприятно слушать, Федор Владимирович. Помните, как Полунин говорил, что величайший враг науки, прогресса, цивилизации и просто врачебного ремесла — вялость. А теперь вы, друг Полунина, проповедуете эту самую вялость. Ах, да что…
Он махнул рукой.
— Ладно, черт с вами, — виноватым, но обиженным голосом сказал Ганичев. — Молодежь — народ безжалостный.
— А вам жалость нужна? Не рано ли?
Теперь они глядели друг другу в глаза.
— Ваш пожарный старик Скрипнюк, о котором вы так трогательно мне рассказывали, — произнес Володя, — жалости, наверное, не просил. И не о том я, — с тоской и болью заговорил он, — поверьте, не обижайтесь, а о другом — почему так много людей судят, злятся, а сами сидят вот на лавочке, вместо того, чтобы бороться с тем, на что они злятся и что судят? Объясните мне.
Его печальные глаза внимательно вглядывались в ганичевские. И Федор Владимирович не выдержал, отвернулся…
— В конце концов, вы правы, — сказал он мягко, — не во всем, разумеется, но в некоторых частностях. Впрочем, я вас остановил не для того, чтобы узнать ваше мнение о моей особе. Мне нужен ответ: остаетесь вы у меня на кафедре или нет.
— Конечно, нет!
— Прекрасно! Ну, а если бы Полунин был жив, вы бы остались у него?
— И у него не остался бы, — подумав, ответил Устименко. — Лет через пять я бы, может быть, к нему приехал…
— Соизволили бы?
— Соизволил бы.
— Но почему?
— И вы, и он учили нас другому.
— Нас! — воскликнул Ганичев. — Вас в расширительном смысле, а не вас лично.
— Сергей Иванович Спасокукоцкий был в свое время земским врачом, — сердито отрывая слова, заговорил Володя, — и вы сами нам о нем рассказывали. И сами доказывали, что глубокие практические корни его научных устремлений произрастают и по нынешнее время с тех самых пор, когда он был земским врачом. Именно вы нам говорили о многогранности научных интересов Спасокукоцкого, о глубине проникновения в сущность проблемы — э, да что я вам ваши же слова повторяю…
— Наука, — нудным голосом заговорил Ганичев, но Володя не слушал его: он понимал, что Федор Владимирович хочет ему добра, но хочет и себе ученика. А он, Устименко, не хотел быть ничьим учеником, он хотел делать дело.
И, не слушая, он пережидал, пока выскажется Ганичев, наслаждался тишиной, тем, что нынче никуда не надо спешить, теплым, радужным, душистым светом солнечных пятен, радовался, глядя на смешного, плешивого воробья-забияку, боком наступающего на целую стайку своих собратьев.
— И это все для того, чтобы потом у вас выспрашивать тему для диссертации? — спросил Устименко, когда Ганичев кончил свою речь.
— Но вы же не станете выспрашивать? Вы сами отыщете!
— Зачем же мне отыскивать, Федор Владимирович, если у меня нет для этого никакой внутренней потребности. Спасокукоцкий для скелетного вытяжения сам смастерил скобы с барашками от коньков и спицами из струны рояля. Я не знаю — научная это деятельность или нет, но она продиктована живой потребностью дела, а не желанием иметь степень. Или мытье рук нашатырным спиртом, или желобоватые зажимы для желудка, или, в конце концов, вопросы переливания крови. И то, что под его руководством делается, идет от требований жизни клиники, а клиника у него всегда связана с молодостью, с земской больницей. Разве неправ я? Или возьмите Пирогова. Всем известно, что он жестко относился ко всяким вымученным диссертациям и к ученым-гомункулусам. А Руднев — очень легко и доброжелательно. Так я лично за Пирогова. Незачем плодить искусственных научных деятелей. И дорого, и науке вредно, и делу неполезно. Так я лично считаю и думаю.
— А кто вы такой, чтобы считать или не считать, лично думать или лично не думать! — совсем рассердился и расстроился Ганичев. — Кто вы, объясните мне?
— Дипломированный врач.
— Нескромно, Устименко.
— А почему мне нужно считать, что скромность моем деле — хорошая штука? Вот приеду в глушь, в дыру, и буду до того скромным, что по каждому случаю стану при помощи санитарной авиации вызывать консультанта. Так?
Ганичев потянулся, зевнул, вздохнул:
— О господи!
— Переутомились вы от меня? — сочувственно спросил Володя.
— Не переутомился, а как-то глупо все необыкновенно. Вы ведь одаренный человек.
— Так я же знаю! — воскликнул Володя. — Я в этом нисколько не сомневаюсь, иначе бы я бросил институт, потому что и вы, и Полунин, и Постников учили нас тому, что врач должен быть не только знающим, но и одаренным. А я хочу быть врачом.
— Ну ладно, убирайтесь, — сказал Ганичев, — я вас все равно прижму по комсомольской линии.
И действительно прижал.
В Затирухи!
Только после нескольких дней упорных боев Володе удалось получить назначение в деревню Затирухи, в двухстах километрах от железной дороги.
— И еще на пароме через реку нужно! — сладострастно посулил Ганичев.
— Переберемся! — ответил Володя.
В общем, ему было приятно, что из-за него идет такая кутерьма в институте. Пыч тоже «распределился» в далекую деревенскую больницу, Огурцов уехал в Каменку, но многие еще болтались, ходили на прием к начальству, отбывали в Москву с письмами.
На карте области Володя свои Затирухи не нашел. Выезжать ему предстояло через неделю. Тетка Аглая выслушала Володино повествование о его будущем без всякого восторга.
— И поедешь? — спросила она.
— Поеду.
— Но ведь там нет больницы?
— Есть амбулатория. Больницу построю.
— Сам?
— Сам.
— А вас учили строить?
— А тебя, бывшую прачку, учили управлять государством?
— Ну, государством я не управляю.
— Ну, а мне самому лично строить не придется. Буду управлять строительством и давать руководящие указания.
Аглая вздохнула.
Володя смотрел на нее жестко — перечить ему не следовало.
«Люблю я эти разговоры о том, что молодежь у нас не та!» — подумала Аглая и, еще раз вздохнув, пошла покупать Володе высокие сапоги, полушубок, меховую шапку, валенки. А Володя, словно отрезвев, ужаснулся. «Что же Варя? Как же теперь быть? Ведь это значит совсем без нее? Теперь, когда каждую минуту нужно с ней советоваться, теперь, когда все начинается с самого начала? Как же?» — растерянно и тоскливо думал он, не находя себе места дома.
И побежал к Степановым.
— Салютик! — сказал ему Евгений, открыв дверь. — Заходите, герр профессор. Есть некоторые крайне симпатичные новостишки…
По случаю жаркой погоды Евгений был в коротких штанах, которые ему сшила Валентина Андреевна, мамаша, из особой материи. Штаны эти назывались не штаны, а «шорты», так же как свой плащ Женя называл почему-то «мантель». На волосах у него была сетка, и курил он теперь трубку, подаренную Додиком, с которым у Евгения после ряда крупных потасовок установились хоть и немного иронические, но, в общем, приятельские отношения.
Варвара тоже была дома; развалившись на тахте, читала стихи. «Антология» было написано на переплете золотом, а дед Мефодий готовил окрошку.
— Как раз к самому обеду, — двусмысленно сказал он. — Окрошечки покушаешь, деточка…
— Ты чем расстроена? — спросил Володя Варвару.
— А как ты думаешь? — зло ответила она и ушла из комнаты.
— Так-то, друг ситный! — хлопая себя ладонями по ляжкам, сказал Евгений. — Если бы моя Ираидочка не оставила меня ради дачи и дитяти, я бы, наверное, и вовсе с ума сошел.