Не положено и все. Приказ. Не для своего удовольствия ходят. Для своего удовольствия на женах прыгают. Это пошутил тот, из коридора.
— Ну да, биля, отпустим, а там окажется — не того. Очень нам надо, чтобы лампочку в задницу вкручивали. Заберем, а там пускай разбираются. Не он — не посадят. Он — посадят, — подытожил толстый. Добродушно так сказал, а Гришке велел:
— Собирайся, парнище!
Мать стала кричать, выть, хвататься за Гришку, не пускать. Её оттащили.
Гришке дали переодеться в спортивный костюм, забрали и увели. Кстати, когда уводили, обнаружилось, что на лестнице был еще и третий. То ли курил, то ли страховал на случай чего — кто его знает. Он-то, третий, и придерживал дверь чтобы мать не бросалась из квартиры и не царапалась.
* * *
Бывают семьи для одного, двоих, пятерых, семьи ни для кого. Это была семья для троих: матери и двух сыновей — двадцати и двадцати четырех лет. Зинаида Валерьевна, Георгий и Гриша.
В силу того закона, что все природные валентности должны быть заполнены некогда существовал у них и отец — верткий, легкий, с удивительным для выпивохи носом — тонким, белым, словно алебастровым. На остальном лице – синеватом, с прожилками и географическими сетками капилляров — нос смотрелся элементом чужеродным и заимствованным. Отец был не без талантов: хватался то за палитру, то за гитару, играл в самодеятельном театре. Много талантов – непосильный груз. Лучше иметь один талант или не иметь вовсе. Кончилось все очень предсказуемо: кто-то из собутыльников, так и не дознались кто, избил его и бросил пьяного на морозе.
Скорее всего, умер Шилко-старший не от побоев, довольно слабых с учетом жилистой его выносливости, а просто лежал на спине, рассматривая сизые тучи просверленные охровой точкой луны. Так спиной к земле, лицом к небу и замерз.
О том, посещали ли его перед смертью значительные мысли, эдак о сущности бытия, история умалчивает. Да только навряд ли, и не потому, что он был глуп:
просто всегда, когда хочешь думать о великом, думаешь о ерунде.
Известие о смерти отца было встречено в доме с непривычным изумлением:
должно быть потому, что смерть была бестолковая. Мать вначале не поверила, что он умер — думала деньги выпрашивают на выпивку и даже брякнула: «Ага, умрет он, сволочь! Дожешься!»
Дети — Гришке — тогда было восемь, Гошке восемь плюс четыре — сперва озадачились, а потом побежали в отцовскую комнату делить его вещи и, главным образом, похабные фотографии — с матерью они несколько лет уже жили врозь.
Вначале старший побежал — Гошка, а за ним и младший Гриша — но тот просто из чувства обычной братской конкуренции. В фотографиях у него необходимости еще не было. У Шилко-старшего в комнате обреталось много совершенно дурацких ненужных, но особенно притягательных вещей — игра с волком, ловящим куриные яйца, шашки, новые почти карты и нож. Нож был не финка, но хороший: когда его бросали в дверь — втыкался всегда очень правильно и глубоко. Были еще стеклянные, холодной тяжестью налитые шарики — один разбился при дележе.
Мать была обычная русская женщина. Хотя нет, обычных людей не бывает.
Бывают незаметные. Мать была незаметная. Маленькая, по-воробьиному взъерошенная, по-воробьиному бестолковая. Даже нос у нее был птичий и детям она говорила, когда маленькие были: «Поцелуй мамулю в клювик!»
Женщина-воробей. И по школе прыгала также — полубоком. Работала учительницей домоводства. Пирожки, двойная строчка, выкройки на газетах… В плане прокорма хорошая работа, особенно когда проходили выпечку пирогов и кексов.
Гришка был в мать — такой же мягкобокий, гладкоплечий, с той же суетой в движениях, с той же ладной, немужской совсем грацией. Старший — Гошка — пошел в отца, жилистый, нервный, рано, едва ли не в двадцать лет уже плешивый.
Но отец был идеалист, а Гошка был жулик, причем жулик неудачливый, с завалом в идеализм. И наркоман, с трехлетним уже стажем. По этой причине таскал из дома что придется. Тостер из кухни, видеомагнитофон, у матери кольцо обручальное. Только у младшего брата не воровал, чуял безошибочно: тот не спустит. У Гришки с детства осталось не давать себя в обиду. Правда, тогда он железки всякие хватал, палки, клюшки, зажмуривался и начинал быстро махать.
Бестолково махал, но неостановимо. Его и в школе дразнили «псих». Психом быть неприятно, но выгодно. Брат его за это уважал. Он сам был такой — тощий, но задорный.
Гошка был уже под судом. За сбыт краденого. Пожалели на первый раз, дали три года условно. Мать его лечила очень капитально: кровь прогоняли через фильтр, давали что-то глотать, крутили перед глазами шарик, при виде которого Гошка начинал неостановимо ржать. Он месяц продержался, а потом снова стал колоться и сбывать. Сам брат не крал — кишка была тонка — только спускал через рынок и в комиссионках то, что воровали его приятели и приятели его приятелей.
Сбывать самому было опаснее, чем отдавать перекупщику, но тот платил смешные деньги. Чаще же и денег не давал — таблетками расплачивался и уколами, гад…
* * *
Гошка объявился ночью, около часа. Открыл дверь своим ключом. До этого он два дня не ночевал дома. Мать сидела на кухне на табуретке и раскачивалась.
Она уже пережила деятельный период беготни, звонков кому придется. Ее выслушивали сочувственно, но как-то отрешенно: чужое горе заразно, от него выгоднее отстраниться.
Георгий — Гошка — не очень удивился. Он мало чему удивлялся: не тот бы человек.
— Вот козлы, — сказал он. — Ну, ничего, мать. Фотки сличат и выпустят. Мои в деле есть, а у него рожа другая… Значит, все-таки лоханулся, придурок.
Придурком Гошка назвал не брата, а другого, из-за которого все и затеялось. Дело было очень простое и неказистое. Один его приятель — скорее приятель приятеля, ну да это неважно — разбил ночью в машине стекло, снял паршивенькую корейскую панель «Эл-Джи» и взял с заднего сидения вельветовую куртку. Отошел метров на триста, а потом вернулся — решил еще пошарить, тем более, что машина не завыла. А хозяин, оказывается, в окно все видел. Только пока в штанах путался, соседа звал, по лестнице прыгал — подзадержался. Так что возвращение оказалось очень кстати: хозяин с соседом даже опешили от такой наглости. Попинав незадачливого вора, пока не устали, его на той же машине с разбитым стеклом отвезли в ментуру. Там его снова обработали, но уже не так капитально, потому что парня стало ломать. В ломке он рассказал все, что знал продиктовал адреса и улегся в зарешеченую палату лечиться от гепатита.
— Вот дурак! Зачем он во второй раз вернулся? — воскликнула мать.
Гошка передернул плечами. Он был философ и не искал объясний уже свершившемуся.
С возвращением старшего у матери наступил второй период оживления: спать она не могла, ждала утра, чтобы вызволять Гришку. Ждать спокойно было не в ее воробьиных привычках: она стала ожесточенно мыть посуду, потом полы, потом подоконники. Гошка наблюдал.
— У нас больше нет ничего грязного? — спросила мать.
— Я откуда знаю? Вроде, ничего.
— Ночевать-то не здесь будешь?
— Не-а.
— А где?
— Да там у одного…
— Это у плоского такого? — мать провела вдоль своего лица ладонью. Она удивительно умела передразнивать.
— Ага. Такой, — усмехнулся Гошка.
Его всегда удивляло, как мать догадывались, что за «один» и что за «другой» — хотя он ей никогда ни о ком не рассказывал и имен не называл.
Через час Гошка ушел и больше домой не приходил.
А мать, дождавшись восьми, отправилась вытаскивать младшего. К Гришке ее не пустили, сказали, чтобы ждала следователя и с ним разбиралась. Она его прождала до обеда, а когда дождалась, тот сообщил, что передал дела другому.
Его, мол, отзывают на усиление. Назвал фамилию, то ли Панкратов, то ли Панкратьев: «Обращайтесь теперь к нему».
Когда мать вернулась, у квартиры стояли три милиционера, совсем еще зеленые, один, самый бойкий, даже с угрями на лице. Бедняга их, видно, давил а они под кожу уходили, красными такими блинками. Милиционеры в сотый раз уже звонили и прислушивались: все им мерещилось, что кто-то ходит. Ходил кот.
Увидев мать, милиционеры стали наскакивать на нее с петушиным задором, но она была такой пепельной и безразличной к наскокам, что они вскоре угомонились.
Эти молоденькие, особенно тот, с блинками, самый дотошный, долго интересовались, где ее старший, рылись в бумагах, искали записные книжки — их у Гошки никогда не было. «Ничего не знаю. Дома не ночует. Не знаю!» — не прислушиваясь к вопросам, повторяла мать.
Тогда они стали звонить кому-то по телефону (рация в квартире не тянула) и отчитываться. Мать сообразила, что начальство вроде собиралось посадить этих троих в засаду, но как бы не до конца хотело, а так, неопределенно. То ли людей не было, то ли дело пустяковое. И эти молодые тоже не хотели сидеть отнекивались и мычали в трубку. Отмычались и ушли.