Да, хищения карались нередко слишком жестоко, и это понятно: «революционная» беспощадность еще не была изжита[336]. Но жестокий закон о хищениях, принятый в 1947 году, был все же законом, последствия нарушения которого были доведены до сведения населения, и поэтому многие сотни тысяч осужденных расхитителей некорректно называть жертвами «преступного нарушения прав человека».
4) Но обратимся к политическим заключенным. Всего за семь лет (1946–1952) по политическим обвинениям было осуждено 490714 человек, из которых 7697 (1,5 процента) получили (в 1946-м — начале 1947-го и в 1950 — 1952-м) смертные приговоры, 461017 человек отправлены в заключение, остальные — в ссылку[337].
Цифры, конечно же, страшные[338], но следует знать, что большинство этих людей было репрессировано за сотрудничество с врагом во время войны; характерно, что более 40 процентов из этого количества были осуждены за первые два года из семи (1946-й и 1947-й). Об этом (поскольку невозможно отрицать бесспорные факты) говорит в своей статье и Иванова, но говорит весьма «специфически»: «…в первые послевоенные годы наметилось явное ужесточение карательной политики, острие которой репрессивные органы направили в первую очередь против тех, кто по разным причинам общались или сотрудничали с неприятелем» (с. 217. Выделено мною. — В.К.).
Здесь особенно фальшиво слово «общались», ибо оно в сущности внушает, что за любое «общение с неприятелем» жестоко карают. Заведомая фальшь состоит в том, что ведь так или иначе «общались с неприятелем» десятки миллионов людей, оказавшихся на оккупированных территориях…
Но хуже всего то, что Иванова определяет репрессии в отношении сотрудничавших с неприятелем людей как «ужесточение карательной политики», присущее, мол, только нашей ужасной стране. Ведь она вроде бы не может не знать, что после войны и в европейских странах жестоко карали так называемых коллаборационистов (от франц. слова «сотрудничество»), хотя, если вдуматься, для этого на Западе было гораздо меньше оснований, чем в нашей стране. Так, например, во Франции были приговорены к смертной казни даже глава государства в 1940–1944 годах Петен[339] и премьер-министр в 1942-1944-м Лаваль, хотя ведь страна официально капитулировала 22 июня 1940 года и, в основном, вошла в Третий рейх.
Принципиально иное значение имело сотрудничество с врагом тех или иных людей в нашей стране, которая четыре года сражалась с этим врагом не на жизнь, а на смерть. Поэтому усматривать (как это делает Иванова) некое уникально бесчеловечное «ужесточение карательной политики» в том, что в нашей стране пособников врага отправляли в заключение, можно только с заведомо тенденциозной точки зрения, которая по сути дела продиктована стремлением в наибольшей степени очернить жизнь страны в те времена. Еще раз повторю: репрессии в отношении пособников врага в СССР были, если угодно, гораздо «законнее», чем подобные репрессии в той же Франции, которая ведь в целом покорилась в 1940 году новой европейской империи.
Нельзя отрицать, что репрессии в отношении пособников врага были в СССР нередко чрезмерно жестокими, но порожденная мировой войной жестокость имела место, как видим, вовсе не только в нашей стране, и попросту безнравственно применять пресловутый двойной счет (как поступают многие и «туземные», и зарубежные авторы), — счет, по которому то, что делается на Западе — как бы «нормально», а то, что у нас, — ничем не оправдываемая жестокость.
Как уже сказано, по политическим обвинениям было осуждено в 1946–1952 годах 490 тысяч человек, преобладающее большинство которых обвинялось в сотрудничестве с врагом; не исключено, что такое количество пособников врага (а даже Г.М. Иванова признала — хотя и в одной беглой фразе, — что политические репрессии были тогда направлены «в первую очередь» против тех, кто «сотрудничали с неприятелем») представится слишком уж громадным.
Но, как ни прискорбно, одна только «численность воевавших на стороне гитлеровских войск национальных формирований из числа народов СССР была свыше 1 млн. человек» (по разным подсчетам — от 1,2 до 1,6 млн.)[340], — притом именно непосредственно воевавших на стороне врага, а не просто «сотрудничавших» с ним. Так что большое количество репрессированных за сотрудничество с врагом — вполне объяснимо…
Скрупулезный и истинно объективный исследователь ГУЛАГа В.Н. Земсков показал, что едва ли не большинство политических заключенных послевоенных лет принадлежало к тем народам, которые надолго оказались на оккупированной врагом территории страны (украинцы, прибалты, молдаване и др.)[341] и имели, так сказать, полную свободу сотрудничества с врагом…
Это не значит, что в те годы вообще не было иных политических репрессий (и ниже о них еще пойдет речь), но по сравнению с довоенным временем масштабы таких репрессий очень значительно сократились, а кроме того (о чем уже сказано), кардинально сократилось количество смертных приговоров.
* * *
В связи с вышеизложенным нельзя не затронуть еще одну острую проблему — переселение («депортацию») на восток страны ряда народов, обвиненных в сотрудничестве с врагом, — начиная с издавна живших в России немцев, которые после 1917 года создали «Автономную советскую республику немцев Поволжья». Здесь опять-таки встает вопрос о «двойном счете».
Скажем, в изданном массовым тиражом в 1993 году трехтомнике под названием «Так это было. Национальные репрессии в СССР. 1919–1952 годы» Указ от 28 августа 1941 года о переселении немцев Поволжья толкуется как совершенно беспрецедентная акция, возможная лишь в нашей чудовищной стране и к тому же направленная-де именно против нации, то есть имеющая смысл геноцида[342]. Особенно неслыханно, мол, следующее (цитирую указанное издание «Так это было»): «Задолго до прихода оккупантов были приняты срочные ПРЕДУПРЕДИТЕЛЬНЫЕ (так и набрано — заглавными буквами. — В.К.) меры в отношении советских немцев Поволжья… Всех — на восток». Такова «грань нашей советской истории»[343].
И ведь в самом деле враг подошел близко к Республике немцев Поволжья лишь спустя год, и «предупредительная» репрессия вроде бы может быть истолкована в плане «дикости» нашей «ненормальной» истории. Однако ведь после нападения Японии 7 декабря 1941 года на военно-морскую базу США на Гавайских островах, расположенных в 3500 км (!) от берегов Америки, было обращено сугубое внимание на лиц японского происхождения, живших в этой многоэтнической стране:
«19 февраля 1942 г. президент отдал распоряжение о водворении 112 тыс. таких лиц (имелись в виду все находившиеся в США. — В.К.) в специальные концентрационные лагеря (а не переселение их на запад страны! — В.К.). Официально это объяснялось угрозой японского десанта на Тихоокеанское побережье Соединенных Штатов. Солдаты американской армии при содействии местных властей быстро провели эту операцию. В лагерях был установлен жесткий режим»[344].
Предположение о японском десанте на территорию США было совершенно безосновательным, а в СССР враг за два месяца, к 28 августа 1941 года (когда был издан указ о поволжских немцах), уже продвинулся на 600–700 км в глубь страны, и ему оставалось пройти примерно столько же до Поволжья… И ясно, что акция властей США была гораздо менее оправданной, чем аналогичная акция властей СССР.
Я отнюдь не хочу сказать, что не следует скорбеть по поводу страданий, испытанных немцами Поволжья, а также, разумеется, и другими переселенными на восток в ходе войны народами страны; речь идет лишь о том, что неверно (и бессовестно!) толковать эти акции как выражения не тогдашнего состояния мира вообще, а «злодейской» сущности нашей страны.
Могут возразить, что в США отправили в концлагерь японцев, а не представителей какой-либо другой нации, не напавшей прямо и непосредственно на США, а в СССР были переселены на восток, например, четыре кавказских народа — балкарцы, ингуши, карачаевцы и чеченцы. В уже цитированном издании «Так это было…» поставлена задача категорически отвергнуть «концепцию мотивированности этого переселения, „обоснованность“ сталинской акции» (с. 10).
Но вот датированный 6 ноября 1942 года (то есть в разгар битв за Сталинград и Кавказ) документ германской службы безопасности «Общее положение и настроение в оперативном районе Северного Кавказа», составленный на основе донесений из западной части этого «района». Констатируя «неопределенность» поведения адыгейцев и черкесов, документ вместе с тем подчеркивает (выделяя ряд слов) следующее: