– Ты в чем это?
– Я? – Она смахнула крошки с колен и издевательски уточнила: – Что, идет мне?
Сарафан на ней был синий, в красный и белый горошек.
– Обморозить ничего не боишься?
– У меня поверх пять одежек. Я ж тебе говорила: у нас в аварийке топят, как в бане.
Он замолчал, не отводя глаз, тишину нарушал только звон ее вилки.
– Лен…
– Что?
– Ты зачем нарядилась-то?
– Отстань, я в нем всю неделю хожу.
Стекло запотевало от струек пара из закипавшего чайника, и, будто в результате сложной реакции, чернота в окне превращалась в синь.
– Значит, всю неделю смотрят на тебя, как на сумасшедшую. Лена, это летняя вещь…
– Сам псих. В аварийке лето настоящее, все мухи ожили.
– Раньше я тебя в этом не видел. Подарил, что ли, кто?
– Кто подарит? От тебя подарков не дождешься. В прошлом году купила. – Она торопливо доскребала картошку с остатками жареной колбасы.
– Не помню я что-то его.
– Можно подумать, ты другую мою одежду помнишь.
– Другую помню одежду, эту не помню. Ты меня знаешь, у меня память хорошая.
Он начал многословно о чем-то сокрушаться, она, плохо слушая, налила себе чаю, налила и подвинула ему. Прихлебывая, бросала короткие оборонительные реплики – не было времени собачиться. Окно блестело подтеками, синева становилась всё светлее.
– Отстань, из-за тебя опоздаю… – Подставила сковороду под холодную воду, бешено водя железной, мелькавшей как юла мочалкой. – Ты куда вылез? Спи, тебе с Танькой весь день нянчиться.
– Воскресенье, – сообразил Виктор. – Никакого садика.
– Никакого. Помнишь, чем ее кормить? Иди, еще дрыхни… Она всё равно скоро встанет. – Лена поплыла из кухни, задела голой рукой, качнула попой под пестрой тканью, пожала голым плечом: – Шатун…
Он развернулся вместе с табуретом, увидел спину, исчезавшую в темноте прихожей, наскочил, дернул лямку с плеча и вмиг, сам себе удивляясь, трескуче разодрал сарафан – вдоль позвоночника и до пояса.
Что это было – похоть, гнев, похмелье или всё сразу? Она завопила, как будто он полоснул ее ножом. Он испугался, что-то бормоча, зажимая разрыв дрожащими руками, неловко сводя цветастые половинки.
Сверху донеслось требовательное:
– Мам!
Разрыва не случилось, через день вроде бы помирились. Виктор достал ей белые чешские туфли, перестал пить на два месяца, но она всё равно злопамятно наливалась желанием мести.
В восемьдесят седьмом, погожим августом, Виктора навестил, с ним списавшись, сослуживец и дружок Аман. Он попал по делам в Москву. Чернявый, жилистый, он был малословен, но не от застенчивости, как сразу поняла Лена, а от чего-то обратного – от самоуверенности, возможно. Сели в саду. Лена недолюбливала мужниных гостей: нарочно не накрасилась, не приоделась и отделалась бедной закуской: картошка, огурцы, помидоры, редиска, зеленый лук, горка яблок. Огромная бутыль (ее в народе называли “четверть”) мутно желтела до стеклянной пробки. Таню показали гостю и уложили пораньше. Виктор разлил самогонку и скоро стал вспоминать о воде, о храбрецах: только двое решились прыгать… с мачты прыгали, с мачты…
Аман вел себя нарочно спокойно, точно слово “спокойствие” отчеркнуто в книге нервным ногтем, выпивал и не пьянел, и за его спокойствием Лена почувствовала скрытую, непонятную для нее, но чем-то заманчивую угрозу.
Виктор вспомнил, что у Грекова с верхней койки были босые грязные ноги: “Свесит их и на гитаре бренчит, а сыром пахнет”. – “Не за столом же!” – оборвала она брезгливо. “Это он меня научил на гитаре”.
Аман жил в городе Нижнекамске, работал на шинном заводе.
– Чего делаю? Шины делаю. Формовщик. Колесо, оно и в Африке колесо. Хуже, лучше, а все-таки катится. – У него был глуховатый, какой-то очень мужской голос, с первых же нот начавший пробирать Лену.
– Мы-то общим транспортом, – Виктор зверски сломал огурец пополам. – Утром – электричка, метро, вечером – метро, электричка. Моя всё плачется: ножки болят, увез ее от Москвы, далеко ездить… В Москву ее тянет жить. А чего в Москве делать? Снять штаны и бегать…
Лена заерзала в своих сатиновых огородных штанах, жалея, что не накрасилась и не нарядилась. Сходила в дом за небольшой компенсацией – банками шпрот и горбуши.
– Аман – какое у вас интересное имя.
– Татарское.
– А как переводится? – Подняла стакан, взболтнула, будто что-то загадывая.
– Это значит “живой-здоровый”.
– Неплохой у меня первачок? – Виктор сжал двумя пальцами длинное стеклянное горло. – Крепкий, скажи?
– Крепкий, – легко, с удовольствием кивнул Аман. – И я тоже крепкий, – в сумраке глаз проскочила веселая искорка.
– Сын растет?
– В третий класс пошел.
– Будущий моряк?
– Зачем ему море? Я за него уже отходил.
Лене вдруг показалось, что за краткими ответами гостя скрывается какой-то древний таинственный смысл.
– Это брат мой приехал, Лена! Он особенный. Он всегда таким был, молчуном. А поближе его узнаешь – настоящий человек, душа… Помнишь, брат, мы фильм смотрели… у нас, на “Верном”… “Полосатый рейс”. Вечно у нас старье крутили, из года в год одно и то же. Рядом с тобой сидели на лавке. Тогда слух пошел, что Марианну, буфетчицу, ну эту, Назарову, дрессировщицу, ее после фильма… через три года… на дрессировке тигр съел.
– A-а… Был такой слух, – подтвердила Лена.
– А сколько у нас про Саблина трещали! Помнишь?
– Помню, – осторожно согласился Аман.
– Саблин? – переспросила Лена. – Кто такой Саблин?
– Ты всё равно не знаешь! – Виктор отмахнулся возбужденным хватательным жестом, ловя и убивая ее вопрос на лету.
– На суше ничего не знали, – спокойно вступил Аман, глядя Лене в глаза из сумерек, – у нас весь флот гудел. Замполит на “Сторожевом”, в Риге они стояли. Короче, он подбил команду бунтовать, капитана заперли. Вроде они “Броненосца «Потемкина»” повторяли… Потом он к “Авроре” причалил в Ленинграде, и с ним лично Брежнев связался, а он его матом послал, и их тогда бомбить начали. Расстреляли его. – Гость делался неразличимым. – За наших жен. За наших самых хороших. У тебя хорошая жена!
Виктор, поперхнувшись, заколотил себя по спине, наклонился под стол, отфыркиваясь. Аман спросил предупредительно голосом верного джинна:
– Вы не татарочка?
– С чего вы взяли? – Лена засмеялась.
Она смеялась дольше приличного.
Запила смех, горло перехватило, потом снова стала смеяться и, смеясь, пожалела, что у нее короткая стрижка: сейчас бы распустить, рассыпать волосы, взметнуть длинными над головой.
– У меня отец с Украины, – сообщила, перебарывая смех, – а деда у меня Динарычем звали, мама мне говорила. Она казачка была, а прадед, получается, Динар… Это какая нация?
Зажегся фонарь на улице, и облик Амана проступил из тьмы.
– Точно наша! – он потирал руки.
– Да кто ее поймет: татарка, башкирка… Господи, баба обыкновенная… – Виктор облокотился о стол и одышливо спросил: —Ты чо думаешь, я сам ее нашел? Встретил где-то? Подсунули! – Он хохотнул, по-свойски коснулся бутыли, как будто это она устроила ему брак.
– Подсунули меня, говоришь? Ты что такое говоришь? – Лена привстала, потому что кровь смачно и обильно плюнула изнутри, заливая злой теплотой глаза, лицо, шею, грудь.
Ей вдруг стало ужасно обидно, захотелось уйти в дом, лечь с дочерью в комнате и не показываться.
– Зачем ссоритесь? Повезло тебе. Хорошая твоя жена. Очень хорошая… Вам двоим повезло.
– Тебе бы такое добро, – Виктор взял бутыль тряскими руками, словно она отяжелела, и, расплескивая самогон, чертыхаясь, но всё равно расплескивая, разлил по стаканам. Потом вдруг положил голову на клеенку и замолчал. Он мог иногда заснуть за столом, никогда не храпя, даже пьяный.
Лену не отпускал жар, кровь прихлынула и не уплывала, точно подскочила температура, она расстегнула рубашку на несколько пуговиц, Аман сбивал пепел с папиросы, было похоже – стряхивает жар с градусника. Докурив, пружинно встал и ступил в темноту, разминаясь, помахивая руками влево и вправо, как бы рисуя серым по черному.
– А что это такое? Как они называются? – донесся его негромкий голос, подзывая ближе.
Лена зачем-то выждала и отозвалась:
– Где?
– Тут.
Она поднялась, чувствуя мельтешение мурашек, ледяное покалывание поверх горячей кожи, сделала несколько шагов и попала в предательский мрак.
– Что? – обманутая этой теменью, она подошла к нему почти вплотную.
Она стояла на границе его запаха – острого, терпкого, сладковатого, перемешанного с запахом сивухи.
– Что, где, когда? – Голос его был насмешливым, возможно, из-за полной темноты. – Чего это такое растет?
– Бананы.
– Кто? Бананы?
– Бананы, – сказала Лена безразлично, а он спросил быстро и странно:
– А Витька что?
Она снова выждала и сказала просто, с усталым вызовом:
– Отрубился.
Теперь выждал Аман, чтобы сказать легкомысленно и ветрено, куда-то в сторону, всего одним словечком: