Я в ответ молча разводил руками. Мол, чего уж тут, нечем крыть твою правду-матку.
Можно подумать, раньше я возражал.
Нет, ради прикола иногда бывало, что я подкидывал Квентину пару провокационных фраз вроде того, что лишь дураки кичатся заслугами своих предков, ибо это означает, что собственных достоинств у них нет вовсе. Но шотландец так горячо на них реагировал, что я почти сразу перестал заниматься подобным. Коли у человека нет чувства юмора или в таком святом вопросе, как генеалогия, он не допускает и мысли о шутке, пусть его.
Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы... отвалило.
Да поскорей.
Честное слово, все его опасения относительно моей конкуренции были совершенно излишни. Нет, я не раз и не два поглядывал во время своих занятий туда, на решетку, но поверьте, что это были взгляды, брошенные мимоходом, только и всего. И уж во всяком случае, делал я это куда реже, нежели Квентин.
Поверьте, мешать ему я вообще не собирался. Вот остудить пыл горячего шотландского парня, ну хотя бы на время, до осени – это с радостью. Но не получалось.
Да и глаза на эту решетку я не таращил так глупо, как он, стремясь выразить пламенным взором всю полноту своих чувств. Скорее уж напротив – в моем взгляде было что угодно, кроме любви, нежности, пламенной страсти и прочей дребедени.
Не спорю, бывало, что я сочувственно улыбался этому любопытному глазу, который всякий раз при рассказе о каком-либо несчастье, постигшем того или иного философа древности, наполнялся слезами. Но происходило такое лишь от желания немедленно предпринять хоть что-то, дабы выступившие слезы высохли, а улыбка – это все, что я мог сделать.
Ах да, как-то раз, но опять-таки по просьбе царевича, а не по собственной инициативе, прочел несколько стихотворений о любви – видать, проснувшимся в Феде гормонам – все-таки пятнадцать лет парню, хотя я первоначально и дал ему ошибочно четырнадцать,– требовался какой-то выход.
Правда, читал нормально, то есть не бубнил, а с выражением, как и подобает, но без перехлестов. При этом я отнюдь не обращал свой взор к решетке, причем на сей раз сознательно – чтоб Ксения чего не подумала. Глянул я туда за все время этих литературно-поэтических чтений разика два-три, не больше, но исключительно когда забывался.
А то, что чуть ли не в каждом сонете Данте звучала страсть, непременно окутанная слезами, вина не моя, а поэта. Я же прочел первое, что вспомнилось, а в голове сильнее всего запечатлелись те, что он написал на смерть своей Беатриче. Да и немудрено. Именно их я твердил, запершись в своей комнате, когда потерял Оксанку. Их, да еще сонеты Петрарки на смерть Лауры.
День-деньской.
В течение недели.
А на то, что Данте повсюду только и делает, что рыдает, я обратил внимание только тут. Да и то это случилось уже после прочтения, после того как я услышал за решеткой всхлипывания царевны.
Странно, и как я не замечал этого раньше? Даже удивительно. И впрямь, то у него «во имя той, по ком вы слезы лили...», то «глаза готовы плакать без конца», то «сил не хватит выслушать без слез». Впрочем, может быть, это объясняется тем, что у меня самого тогда слез не было, вот я и не фиксировался на них.
К сожалению, позже царевич еще несколько раз обращался ко мне с подобной просьбой, причем, как мне показалось, выступая не только от своего имени, но и от имени сестры, которая воспринимала сонеты весьма и весьма горячо, поскольку эти всхлипывания слышались нам обоим еще не раз.
Но и в том своей вины я не нахожу – что я, специально доводил ее до слез? Любовная лирика вообще сентиментальна, а женское сердце чувствительно, тем паче в ее условиях. И мужик, всю жизнь сидя в четырех стенах, начнет навзрыд рыдать над какой-нибудь банальной сценкой, описанной самыми пустыми словами в третьеразрядном высокопарном и наивном рыцарском романе.
Словом, ревность Квентина ко мне была совершенно напрасна и глупа. Могут возразить, что умной ревности не бывает вовсе, но поверьте, что у шотландца она была особенно глупой.
Впрочем, удивляться появлению ревности тоже не следовало. Они ж с любовью – родные сестренки, только в разных ипостасях, как и положено. Раз есть свет, должна быть тьма, коль есть добро, должно быть зло, так и тут. В конце концов, и дьявол – брат ангелов. Поэтому я не сердился на шотландца. На влюбленных, как и на дураков, обижаться нельзя.
А Квентин меж тем не унимался и решил не ограничиваться тем, что выставлял меня в смешном свете на своих уроках, а окончательно добить своего соперника, использовав... мои с царевичем занятия философией, которые стал регулярно посещать. Но стремление и здесь показать себя с самой лучшей стороны сыграло с ним плохую шутку – какие бы реплики он ни подавал, все оказывалось невпопад.
Однако самое скверное началось, когда Квентин попытался продемонстрировать на моих уроках знание стихов, почему-то названных им философскими. Подозреваю, что такое название было дано влюбленным шотландцем лишь для одного – показать, что они имеют хоть какое-то отношение к философии.
Помимо скверного чтения – с обильной жестикуляцией и усиленным подвыванием, Квентин их еще и переводил, причем вновь старательно жестикулировал, то и дело закатывая глаза и молитвенно протягивая руки в сторону решетки.
Я терпел недолго. Уже после третьего по счету совместного занятия мною было предложено, чтобы Дуглас более не задерживался на уроках философии.
– Я хотел как лучше,– захлопал тот глазами, неумело изображая наивного простака,– чтоб по справедливости. Ты же присутствуешь на моих занятиях, вот я и...
– Сижу исключительно по твоей просьбе,– напомнил я.– Насколько мне помнится, ни о чем таком я тебя ни разу не просил – это первое. Второе же заключается в том, что, согласно твоим словам, изображая всякие па и пируэты, я помогаю царевичу лучше запоминать танцевальные фигуры, то есть получается, что оказываю тебе помощь. Ты же, дружок, мне только мешаешь.
– Дружок, это потому что друг, но маленького роста?! – незамедлительно возмутился Квентин, гордо задрав голову и незаметно привстав на цыпочки.
Вот и поговори с таким. Я ему про Фому, а он мне про Ерему. И какой мудрец сказал, что порядочный человек влюблен как безумец, но не как дурак? Ему бы посмотреть одним глазком на юного шотландца, и он живо изменил бы свою точку зрения, потому что парень глупел буквально на глазах, и процесс этот не думал останавливаться на полпути, неуклонно стремясь к своему логическому завершению.
Ну дурак дураком, да и только.
Теперь вот пожалуйста, новый комплекс неполноценности. Плюнуть бы на него совсем, да жалко. Все-таки поэт, а потом, кто знает, как оно все сложится у них в дальнейшем. Говорят, влюбленным и пьяным сопутствует удача, опекая эти две категории убогих, так что, может, после смерти старшего Годунова ему и впрямь улыбнется счастье.
– Дружок – это ласковое слово и к росту человека не имеет ни малейшего отношения,– терпеливо заверил я его и продолжил: – А теперь третье, причем главное. Мое дело – сторона, но поверь, старина, что выглядишь ты на моих занятиях ужасно.
– Неужто?! – не на шутку перепугался Квентин.– Что-то с платьем? Сползли чулки? Или у меня...
– Да нет, с платьем все нормально,– отмахнулся я.– Дело в другом. Судя по твоим вопросам, царевна может сделать выводы о твоих познаниях в философии, а они у тебя,– я чуть замешкался, прикидывая, как лучше подать горькую пилюлю, чтоб не обидеть окончательно, но наконец нашелся,– сами по себе достаточно хороши, однако если их сравнивать с моими, то изрядно проигрывают.– И похлопал по плечу приунывшего шотландца.– Не грусти, дружище. Нельзя же быть гениусом абсолютно во всем. Кстати, твои стихи гораздо уместнее во время твоих же танцев.
– Согласно придворным обычаям танцевать надлежит молча,– проворчал Квентин.– Полагается токмо томно вздыхать и, вкладывая в горящие любовным огнем очи всю полноту нежных чувств, отправлять их даме.
– Так ведь ты же – гениус,– рассудительно заметил я,– а гениус тем и отличается от обычных людей, что вносит в привычное нечто совершенно новое, чего до него никто не вводил. Причем одним махом, сразу. Отчего бы не шептать даме во время танца, но только тихо-тихо, как она прекрасна, обаятельна и мила?
– Ты мыслишь, что это не есть нарушение?
– Я мыслю, что на первых порах любое новшество является нарушением, зачастую вопиющим, ибо оно непривычно, а потому кажется нелепым. Но время сглаживает углы, и вскоре люди начинают видеть в несуразностях прелесть и сами удивляются, как они раньше обходились без всего этого. Я плохо знаю танцы, но мне кажется, что и там по прошествии лет какой-то умирает, а какой-то рождается. Как люди.
– Танцы как люди,– мечтательно произнес Квентин.– Можно, я сам скажу это принцу? – Почему-то Дуглас предпочитал именно это слово, лишь изредка упоминая «царевича».
– Скажи,– великодушно согласился я.– А также можешь добавить, что благодаря тебе Федор Борисович не просто начнет разбираться во всех фигурах придворных танцев, но и станет законодателем моды. Представь, как ему будет приятно. Внешне он, может быть, этого никак и не выразит, ибо на Руси в моде сдержанность в чувствах, но душа его переполнится неземным восторгом и... глубочайшей благодарностью к Квентину Дугласу.– Но тут же торопливо поправился, а то нашепчет еще, чего доброго, да не царевичу, а в сторону решетки.– Только я тебе и тут посоветовал бы, прежде чем что-либо произнести, вначале семь раз подумать над каждым словом, поскольку гениус тем и отличается от простого человека, что не излагает обычных вещей, но всегда подбирает только особые слова, способные поразить воображение слушателя.