Симон был в полном замешательстве. Он не мог описать Теано, что с ним только что стряслось. Луна, на которую он глядел, внезапно распалась на множество серебряных колец, как кружок луковицы. Кольца раскатились по всему небу, танцуя и множась до тех пор, пока блестящая пульсирующая паутина не окутала Симона. Паутина переливалась всеми цветами, волновалась, будто в ней кто-то бился, сыпались искры, солнца сжимались в пылающие, бешено вращающиеся шары. А потом весь этот круговорот опрокинулся за горизонт, то, что было внизу, стало верхом, звезды — внизу, земля — наверху, луна — посередине: селеноцентрический мир{151} в обратной перспективе. И Симон тоже закружился. Все черно, диск, свернутая бесконечность со сверкающим пупом луны, а Симон — игла безумного граммофона, из трубы которого рвется поток образов и звуков: стада мамонтов, трескающиеся ледники, дымящиеся вулканы, Цезарь у Рубикона и Лунный человек — а он-то откуда? разве не вокруг него все крутится? — из последних сил переваливающийся через край какого-то кратера, раздающие благословения папы и бодисатвы{152}, отец, перебравший на празднике по случаю окончания школы, пляшущие на лугу крестьяне, канонада при Вальми{153} и стая волков, гонящаяся по тундре за санями, — и наконец Симон собственной персоной: в начальной школе, усердно пишущий сочинение, а все пальцы — в чернилах, в Управлении Лотерей, у вдовы Швайнбарт. И он знал, что может задержаться в любом моменте, любой секунде своей почти тридцатилетней жизни и видел с высоты этого, такого короткого и такого длинного отрезка, как корни и крона всевременного древа становятся бесчисленными возможными вариантами в глубочайших безднах будущего и прошлого. А потом все это смешалось, когда Теано схватила его за плечо и вытащила из плюща на террасе замка Монройя у старой бронзовой пушки, целящей в небо.
— Что с тобой, Симон? — испуганно спросила Теано.
— О Теано, что я тебе покажу! — в упоении вскричал Симон, обнял ее и оттолкнулся от террасы. Они стремительно поднимались. Замок остался далеко внизу. Искрами светились два окна.
— Это комната твоей тетки, а под ней — библиотека.
И они уже парят у окна библиотеки, за ним возле огромного, заваленного бумагами стола сидят Гиацинт ле Корфек, Томас О'Найн и Максим Фанфус, барон фон Тульпенберг, листая толстые фолианты и делая заметки в записных книжках. Потом они поднялись на головокружительную высоту, увидели горы, море. Далеко на востоке небо светлело. Они полетели навстречу солнцу, пересекли сапог Италии, Грецию с ее бесчисленными островами и увидели, как загорелись в свете зари барханы аравийской пустыни.
Когда они вновь оказались на террасе и Симон разжал объятия, молодая женщина лишилась чувств. Симон отнес Теано в ее комнату. Осторожно, словно стеклянную, положил на кровать и провел рукой по ее глазам. Потом задул ночник.
— Симон, Симон… — прошептала она.
— Что, Теано?
Симона окружало бело-золотое сияние. Теано закрыла глаза руками. Симон ласково ей улыбнулся и вышел твердыми шагами.
На лестнице Симону повстречался вырезыватель силуэтов, несший три лазурно-голубые ночные вазы в комнаты своих хозяев на манер официанта, тащущего пивные кружки. Мсье Дун вскрикнул, выронил свою хрупкую ношу и прижался к стене.
— Монсеньор! — прохрипел он.
— Как вы узнали меня? — строго спросил Симон. — Вы уже в Вене вели себя крайне странно.
Вырезыватель силуэтов не отвечал. На четвереньках он сползал задом наперед по ступенькам.
— Как вы узнали меня, Дун? — Симон схватил вырезывателя за шиворот и поставил на ноги.
— Я художник, монсеньор, — задыхаясь, произнес вырезыватель силуэтов. — Художники — друзья богов. Монсеньор — не первый, кому представилось быть разоблаченным мной. Я бежал от них. Человеку, привыкшему иметь дело всего лишь с черной бумагой, такие разоблачения не по плечу. Умоляю вас, монсеньор, я больше не могу смотреть на монсеньора — глазам больно!
— Мне очень жаль, Дун. Подметите черепки. И со следующего месяца оставьте службу, вы, Микеланджело благодатной тьмы! Что вам до богов?
— Никто не принимает меня всерьез, никто не верит в мое искусство, да и разучился я ему…
Быстрым движением Симон сдернул с носа вырезывателя потешные граненые очки и швырнул их на пол. По лестнице разлетелся дождь осколков.
— Вы — просто жалкий честолюбец, — констатировал он сухо. — Лишь комедианты могут претендовать на аплодисменты. Куда придет мир, если художники будут работать, только если их произведения станут покупать? Вы — величайший из вырезывателей силуэтов всех времен, и можете хоть с голоду помирать!
— Благодарю, монсеньор, благодарю! — проскулил вырезыватель. — Никто еще не говорил мне этого!
— Подозреваю… — Симон не окончил фразы. Он подозревал, что боги вырезывателя силуэтов были парнями непроходимо серыми, но это — не для человеческих ушей.
— Не столь уж многим выпадала честь узнать бога. Задумайтесь хотя бы над этим, Дун!
— Я исполню все, что угодно монсеньору!
— Тогда избавьте меня от дурацкого титула! Я — д-р Симон Айбель из Вены, ясно? Отправляйтесь за запасными горшками, а то ваши хозяева всякое терпение потеряют! И дайте мне пройти: я шел в сад.
***
Когда Симон вошел в комнату и, приветливо поздоровавшись, сел за стол, завтракала одна г-жа Сампротти, смотревшая на него пронзительно, но несколько неуверенно.
— Моя бедная племянница совершенно не в себе, г-н доктор, — начала она с мягким укором. — Девочка совершенно не готова к подобным экскурсиям! Если в ближайшее время вам потребуется спутница, то я к вашим услугам. Я пыталась ей внушить, что все — просто сон, но боюсь, она мне не поверила. Будучи в ажитации, она, возможно, неподобающим образом сравнивает собственную претенциозно-ничтожную особу со всевозможными возлюбленными богов. Но она, к сожалению, не Леда{154} и не Алкмена{155} и не годится в созвездия. В наше время куда лучше оставаться на земле, если только она достаточно ровная.
— Сударыня, вы говорите загадками! — Симон покачал головой. От дальнейших объяснений его избавил Тульпенберг.
— Как барон? — спросил этот удивительный дворянин. Положив рядом со своим прибором подзорную трубу, он с любопытством заглянул в вазочку с вареньем. На нем была вчерашняя ряса и вишневая двууголка{156}.
— При всем моем к вам уважении, барон Тульпенберг, — произнесла г-жа Сампротти, — что все же означает сей головной убор?
— Нижайше прошу прощения. Тяжкие труды в обсерватории: сочетание светил этой ночью было неблагоприятным. Ах, вы о моей шляпе! — Он рассеянно снял двууголку и погладил лысину. — В башне чертовский сквозняк. А как барон?
— Произошло нечто весьма примечательное: барон преображается.
— Преображается? — От изумления Симон пролил мед на скатерть. — И вы только сейчас говорите мне об этом?
— Поскольку сама еще не могу оценить всех последствий. А судьбе безразлично, что ее веления обсуждают за завтраком. Весь вопрос в том, является ли превращение барона для него счастливым? Исполнением его заветнейших мечтаний? Полюсом, прямо противоположным его предку-кроту, таким образом, катарсисом{157} этого противоестественного семейства? Я хотела бы поговорить об этом с ле Корфеком, он занимался подобными материями, но и от него не жду ясного ответа.
— Гиацинт любит поспать, — извинился за друга барон фон Тульпенберг.
Симон так хватил по столу кулаком, что из чашек выплеснулся кофе, а ножи и ложечки со звоном подскочили.
— Кто-нибудь объяснит мне, черт возьми, что здесь происходит? Во что превращается барон?
— В рыбу. А вы и не знали, г-н доктор?
— Нет.
— Не смейтесь над старой женщиной, доктор! Так вот: под утро барон пробрался в мою комнату сквозь щель в двери и разбудил меня. Его секретарь, г-н доктор Айбель, всю ночь отсутствовал и не изволил сообщить, где его искать… — Саломе Сампротти уставилась на Симона глазами-устрицами. — Барон жаловался, что у него ломит все тело, а кожа чешется. Потом сказал, что на икрах у него выросла чешуя.
— Чешуя?
— Рыбья чешуя. Он тяжело дышал и требовал воды, чтобы окунуться. Я выполнила его волю и поставила на пол мисочку.
— Какую мисочку?
— Ну… ах!.. Ну, просто мисочку, я кладу в нее на ночь мою челюсть. Утром он все еще был там: совершенно голый, весь в чешуе, а за ушами у него открылись жабры. На спине пробивается плавник, а ноги до колен срослись.
— Какой ужас, — пробормотал Симон. Сначала он побледнел как смерть, а потом покраснел от стыда, что как раз этой ночью бросил беспомощного барона одного. — Немедленно идемте к нему!
— Я охотно избавила бы вас от этого зрелища. Сейчас он у меня в умывальном тазу. Превращение зашло уже очень далеко.