Моисея тянуло в Санкт-Петербург. Кто знает, может быть, ждут его там побратимы, освобожденные от наказания. Лазарев давно, наверное, успокоился, сочтя беглеца погибшим. Надо идти и еще раз ударить в глухую стену, о которой когда-то говорил в Кизеле горбатый плотинный. Но как решиться? Не было той прежней веры в удачу, не было прежних сил. Все оттягивая время, рудознатец пособил Ипатке залатать прошлогодней перепрелою соломой крышу, забить камнями дыры в огнивших бревнах. Вместе выходили они на полоску земли. Ипатка дергал вожжами заморенную лошаденку, выданную на два дня от миру. Черная, влажная земля струилась из-под сохи, тревожила ноздри медвяными запахами.
— Богатая, — с дрожью в голосе говорил Моисей, осторожно разминая в пальцах слипшийся комок.
— Черносошные мы… Все отбирают. Да еще прядем и ткем на мундиры.
Ипатка пожевал щеки, долго сморкался в два пальца.
Черные нахальные грачи жадно склевывали червей, подскакивали совсем близко.
На болотах заурчали лягвы, вылезли из нор серые жабы. Земля набухала соками, опять видел Моисей цветение трав. Схожими были эти травы, как и травы Афанасия, с уральскими, но запахи и расцветки их не радовали, казались чужими. Иногда Моисей доставал образцы, перебирал их, вздыхал. Ипатка с благоговеньем разглядывал уголь, молчал, но однажды не выдержал:
— Иди уж, Моисей, истомился ты, вижу, совсем иссохнешь.
Они лежали за избенкой, смотрели на далекие звезды. В траве ли цвиркали кузнечики, или трещали там, в черно-синей вышине? Ипатка посопел, повернулся к Моисею:
— И для чего эти светляки господь зажигает? Неужели ангелы каждую душу в свете держат? А моя-то, наверно, не светится.
— Светится. Всех ярче, — убежденно сказал Моисей. — Нам видны только алмазные да золотые души…
Кузнечики примолкли, будто их вспугнул донесшийся по ветру стук барабана.
— Ну, дак ты уйдешь? — спросил Ипатка.
— Надо, Ипат. Многие души светятся надеждой, многие ждут меня.
— Знать бы, какая из звезд твоя!
Ипатка поднялся с земли, глубоко втянул в себя весенний воздух.
2
Гатчинские крестьяне, отряженные с приказчиком в столицу, довезли Моисея. В городе все так же бродили пестрые, точно пустая порода, купцы, чиновники, иноземцы, дворяне, раскачивались на рессорах кареты знатных вельмож. Точно глыбы горючего камня, двигались работные люди, мастеровые, дрягили, матросы…
Неподалеку от нового дворца какого-то сановника Моисея остановила толпа. Очкастый крючконосый немец тыкал пальцем в широкую бумагу, орал дурным голосом на угрюмых каменщиков:
— Кариатида, понимайт, езель, кариатида ставить сюда!
Каменщики, рослые, бородатые, в кожаных фартуках, стояли стенкою, молчали, на их лицах лежала толстым слоем мучнистая пыль.
— Аннушку не здеся надо ставить, — сказал наконец один. — Вот здеся красивше будет. — Он указал пятернею на бумагу.
— О, глюпый швайн, — заквохтал немец. — Какой Аннушка? Кариатида!
— Для тебя кариатида, для нас Аннушка.
В толпе хохотали, орали, улюлюкали.
Моисей поправил ремешок, которым недавно схватил отросшие волосы, направился к Неве.
По ее берегу шлялся сытый, праздный люд, колокольцами сыпался женский призывный смех. Моисей хотел есть, но не было даже гроша, чтобы заплатить за переправу на Васильевский остров. К тому же опять ломило грудь, в глазах покачивался лиловый туман. Переборов слабость, Моисей спустился по гранитным ступенькам к лодочнику, попросил перевезти. Здоровенный парень с разбитыми губами сплюнул в воду, спросил, сколько может дать. Моисей признался — ничего. Парень ловко попал плевком в плывущую щепку.
«За бродягу принял… Бродяга я и есть».
Прислонившись к чугунной ограде, Моисей тер лоб, не знал, на что и решиться.
— Пшел вон, — цыкнул на него желтоглазый, пережабленный в поясе модник, толкнул в плечо.
Охмеляющий гнев ударил в голову. Моисей сжал костистые свои кулаки, двинулся на модника, тот жалобно закричал «караул». По ступенькам быстро бежал лодочник. Он схватил Моисея за руку, втащил в лодку, толчком весла отбросил лодку от причала.
Когда пристали к острову, Моисей начал было благодарить.
— Дурак, — сказал лодочник. — За тебя заплатили. — Он сплюнул Моисею под ноги, показал багровый затылок.
«Есть люди, делающие добро другим, но благодарности не переносящие. Таким был Федор Лозовой, таков и этот…»
Спотыкаясь от слабости, Моисей пробирался по уличкам. Вот он, подвал Кузьмовны!.. Рудознатец нашарил в темноте дверь, толкнул ее. Замельтешили красные пятна, до слуха донесся дальний колокольный перезвон. Что-то мягкое легло под голову, стало тепло. Лицо Марьи… платок бабки Косыхи…
Но вот он приоткрыл глаза, увидел Таисью, слабо улыбнулся. Издалека приходил ее голос:
— Ты меня прости, Моисей, что я тогда наговорила. Баба я, неразумная… Данила и все остальные записки с Матреной шлют. Только Игнатий…
Она замолчала, отвернулась к стене.
— Умер?
— Не знаем… В Сибири-то кто выживает?
— И его мы можем спасти, если будет дан ход нашему деду, — возбужденно сказал Моисей. — Я пойду во дворец.
— Милай, — ласково, как с малым ребенком, заговорила Кузьмовна. — Да на версту тебя ко дворцу не пустят. Даниле скажем, что ты вернулся, Екиму. Может, вырвутся они из казарм. Обмозгуете все вместе, и все сладится.
— Не утешай меня, бабушка. Одно меня утешит, если добьюсь правды. За многое ли я ратую: чтобы клады земли не лежали без пользы для человека… Так есть же правда на Руси? Где она живет?
Он схватился за грудь, закашлялся, на губах показалась кровь.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
В ночь на 6 ноября 1796 года в казармах Преображенского полка поднялась тревога. В осенней непрогляди мелькали желтые глаза фонарей, раздавались команды, цокали копыта. Недоумевающие солдаты, одеваясь на ходу, высыпали во двор. Фурлейт Еким Меркушев бежал от конюшен, кричал, что все офицеры полка поскакали ко дворцу, остался только один дежурный, он вовсе обалдел!
— Антихрист идет на землю! — возрыдал кто-то.
— Слушай! — зазвенел в отдалении ликующий голос унтер-офицера Иванцова. — Слушай, ребята! — Он подбежал запыхавшийся, без шляпы. — Скончалась императрица Екатерина Вторая!
Солдаты охнули, закрестились, сами собой выстроились ряды. Все чего-то ждали, но время шло, офицеры не появлялись.
— Гатчинский, верно, над нами сядет, — раздумчиво сказал пожилой солдат с мохнатыми бровями. — Тоже, говорят, кровопиец.
— Кто его знает. Может, послабление дадут.
— Еще домой пустит и денежек на выпивку сыпанет! Разевай рот шире!
Опять вперебой всплеснулись голоса. Стал накрапывать холодный дождь, все вернулись в казармы.
Утром загремели барабаны. Чужие офицеры в прусских мундирах обходили строй.
— Фуй, фуй, — презрительно морщился высокий, как жердь, немец, выкатив кадык. — Не зольдат, чучель. Как подбородок? Напра-фу! Нале-е-фу!
Перепуганные преображенцы заученными движениями послушно выполняли артикулы.
— Фуй, фуй, разве это кфардий. Спрод, шфаль. — Офицер возмущенно поднял плечи и, помахивая тростью, удалился.
У остальных офицеров тоже появились тонкие трости. С опаскою косясь на них, солдаты уныло повторяли слова присяги новому императору Павлу Первому.
К вечеру пришла весть, что император сразу же устроил смотр гвардейскому Семеновскому полку, остался крайне недоволен и сказал свите, что потемкинский дух вышибет шпицрутенами и все сделает иначе, чем было при матери.
Все портные столицы и губерний шили новые мундиры. Полк от полка отличался теперь расцветкою воротников и обшлагов — красной, розовой, оранжевой, белой. Семь потов сходило с портных, пока они подбирали такие невероятные оттенки, как селадоновый, изабелловый, кирпичный. Общий любимец полка поручик Перлин, проходя мимо караулки, сказал дежурному офицеру Козловскому: «Здравствуй, прекрасная маска!» Ночью Перлина арестовали, угнали в Сибирь. Из Сибири же, по указу императора, возвращались опальные при Екатерине дворяне да служилые люди. Данила узнал, что помилован и унтер-офицер Воронин. Друзья порадовались, но на душе кошки скребли: круто начал Павел Первый, а куда гнет — бог его знает, ничего не разберешь. Рушились вбитые в голову за долгие годы правила и устои, новые пока что не определились.
В парике с косичкою, в тесных башмаках, Тихон сидел на нарах, драил пуговицу толченым кирпичом. В ней уже видно было родинку на подбородке, а он все тер и тер, будто решил превратить ее в порошок.
С тех пор как запретили им город, парень двигался будто во сне. Ночами звал кого-то, на расспросы не откликался. Напрасно рудознатцы так и сяк подкатывали к Тихону. Наконец подумали, что бедняге опять показался леший, отстали. Всем было не до него.