падающие листья, и не услышу их шорох по углам двора за зданием С&Ч на Юж. Дирборн, или не увижу снег, или не заброшу в багажник лопату и мешок с песком, или не попробую идеально зрелую, нешероховатую грушу, или не наклею обрывок туалетной бумаги на бритвенный порез. И т. д. Если бы я зашел в ванную и почистил зубы – это был бы последний раз, когда я чищу зубы. Так я сидел и думал, глядя на каучуковое деревце. Казалось, все едва трепещет, как трепещет отражение в воде. Я смотрел, как начинает садиться солнце за застройки таунхаусов на юге участка строительной компании «Дэриен» на Лили-Кэш-роуд, и осознал, что никогда не увижу новенькие дома и пейзаж или что белые мембраны с надписью TYVEK на этих домах, хлопающие на ветру, однажды скроются под виниловым сайдингом или отделочным кирпичом и подобранными по цвету створками и я этого не увижу и не проеду мимо, зная, что на самом деле написано под красивыми экстерьерами. Или вид из окна моего уголка для завтрака на поля больших ферм рядом с моим районом, где распаханные борозды такие параллельные, что если мысленно продолжить их линии дальше, то они, кажется, умчатся вместе к горизонту, словно ими выстрелили из чего-то огромного. Ну ты понял. В общем, я был в том состоянии, когда человек осознает, что все, что он видит, его переживет. Понимаю, с точки зрения вербальной конструкции это клише. Но вот как состояние, в котором пребываешь, – это нечто иное, можешь поверить. Когда каждое движение обретает какой-то церемониальный аспект. Святость мира вокруг (то же состояние, что доктор Джи попытается описать аналогиями с океаном с айсбергами и деревьями – ты, наверное, помнишь, как я об этом рассказывал). Это буквально где-то одна триллионная разных мыслей и внутренних переживаний, которые я испытал в последние часы, и я избавлю нас обоих от новых перечислений, потому что знаю, в итоге они покажутся какой-то глупостью. А это не глупость, но не буду притворяться, будто это что-то целиком естественное или неподдельное. Часть меня все еще просчитывала, разыгрывала – и это тоже было частью церемониального ощущения последнего дня. Даже когда я, например, писал письмо Ферн, выражая вполне реальные чувства и сожаления, часть меня отмечала, какое хорошее и искреннее получается письмо, и предугадывала, какой эффект произведет на Ферн та или иная прочувствованная фраза, тогда как еще одна часть наблюдала, как мужчина в белой рубашке без галстука сидит в уголке для завтрака и пишет прочувствованное письмо в свой последний день в жизни: светлая деревянная поверхность стола трепещет от солнца, рука человека тверда, а лицо одновременно и темно от печали, и облагорожено решимостью, эта часть меня как бы парит надо мной и немного слева, оценивая всю сцену и думая, какое вышло бы замечательное и на вид неподдельное выступление для драмы, если бы только мы все уже не видели бесчисленное количество подобных сцен в драмах с тех пор, как в первый раз посмотрели кино или прочитали книгу, из-за чего почему-то вышло так, что все настоящие сцены, как эта с предсмертной запиской, теперь кажутся неподдельными и завораживающими только их участникам, а всем остальным – банальными или даже какими-то наигранными или плаксивыми, а это, если задуматься – как я и сделал, сидя в уголке для завтрака, – довольно парадоксально, ведь такие сцены кажутся аудитории черствыми или манипулятивными потому, что мы так часто видели их в драмах, и в то же время мы их так часто видели в драмах потому, что они на самом деле драматические, завораживающие и позволяют людям приобщиться к очень глубоким, сложным эмоциональным реалиям, которые почти невозможно проговорить как-либо иначе, и в то же время еще одна грань или часть меня осознавала, что с этой точки зрения моя собственная главная проблема – в том, что с раннего возраста я избрал существование с предположительной аудиторией моей жизненной драмы, а не в самой драме, и что даже сейчас я смотрю и оцениваю качество и возможные эффекты своего предположительного выступления и, таким образом, в конечном счете являюсь все той же манипулирующей фальшивкой, что пишет письмо Ферн о том, кем я был в жизни и что привело меня к этой кульминационной сцене его написания, подписания и надписания адреса на конверте, и приклеивания марки, и складывания конверта в карман рубашки (полностью осознавая, какой отклик в сцене может вызвать его пребывание именно здесь, у сердца), чтобы бросить в почтовый ящик по пути к Лили-Кэш-Роуд и опоре моста, в которую я планировал въехать на машине с такой скоростью, чтобы сместился капот, меня пронзило рулем и мгновенно убило. Из ненависти к себе не следует желание причинить себе боль или умирать в мучениях, и если мне предстоит погибнуть, то пусть лучше мгновенно.
Опоры моста и насыпи по сторонам дороги на Лили-Кэш поддерживают Четвертое шоссе (также известное как Брэйдвуд-хайвей), которое нависает над Лили-Кэш по эстакаде, настолько изрисованной граффити, что большую часть из них уже нельзя разобрать (что, на мой взгляд, противоречит смыслу граффити). Сами опоры стоят прямо у дороги, и шириной они с эту машину. Плюс это пересечение изолированное, на отшибе на окраинах Ромеовилля, где-то в десяти милях к югу от юго-западных границ пригорода. Настоящая глушь. Единственное жилье вокруг – фермы вдали от дороги, украшенные силосными башнями, амбарами и т. д. Летом по ночам здесь высокая точка росы и потому всегда стоит туман. Это фермерский край. Когда бы я ни проезжал под Четвертым, я был единственным живым человеком на обеих дорогах. Кукуруза высока, и вокруг, сколько видно, только поля, как зеленые океаны, единственный звук – насекомые. Поездка в одиночестве под сливочными звездами и наклоненным серпиком луны, и т. д. Задумка заключалась в том, чтобы авария с огнем и взрывами, которые могут воспоследовать, произошла где-нибудь в настолько изолированном месте, чтобы никто не видел, и в таком случае останется так мало аспектов спектакля, насколько это для меня возможно, и не появится искушения потратить последние секунды жизни на мысли о том, какое впечатление произведут на посторонних вид и звук столкновения. Отчасти меня беспокоило, что это слишком зрелищно и драматично, и может показаться, будто водитель хотел покончить с собой так драматично, как только можно. Вот на мысли о такой хрени мы и тратим всю жизнь.
Туман у земли становится гуще с каждой секундой, пока не начинает казаться, что весь мир – это то, что