– Где же ты жил все это время, государь и сын мой?
– В Пишалине, у дяди, у Афанасия Нагого. Вместе с доктором Симеоном.
Он стал торопливо рассказывать матери свои воспоминания, но она слушала его одной половиной головы, другая судорожно вычисляла: а что с тем? С настоящим ее сыном? Он что, действительно умер, как намекал ей доктор Симеон, или он жив и здоров? Может быть, он болен и при смерти? Какая игра, какая судьба ей предстоит? Что делать?
Ее голова раскалывалась. Признать фальшивого сына – грех! Грех перед Богом и людьми, перед ее настоящим сыном. Не признать – грех перед собой. Значит, снова в монастырь или в подвал, где утопят.
«Признать!» – твердо решила царица.
Так будет лучше ей и ее настоящему сыну, если Бог, конечно, сохранил его. Достанет у нее сил, она его спасет.
Она вышла из шатра и крикнула окружавшим шатер людям:
– Это мой сын. Это истинный государь московский! Любите его и оберегайте его!
* * *
Василия Ивановича Шуйского под присмотром двух злобных приставов везли в дальний Сийский монастырь на место Федора Ивановича Романова.
При всей своей изворотливости и старинной значимости своего рода не сумел Василий Иванович даже на мизинец принести вред «этому человеку» на троне. И никогда он не чувствовал себя так плохо и так душевно неуютно, как сейчас.
Он пытался понять, что с ним произошло?
Он часто делал поступки, правильность которых оценивал и понимал потом. И сейчас, сидя на простой деревенской телеге, он пытался понять: почему он лез на рожон против Дмитрия? Что им двигало? Ведь это было совершенно нелепо.
Не было ни одного довода против воцарения «этого человека» на троне.
Василий Иванович сам себе снова и снова задавал этот вопрос. Никогда и никто не смел на Руси поднимать руку на царя, на избранника Божия, а он, Шуйский, поднял.
И вдруг ему стало легко, свободно и спокойно. Он понял. Он понял еще не разумом, а каким-то внутренним чутьем, подсознанием, каким-то неведомым ему ощущением, что он прав.
Еще через некоторое время он понял это уже разумом. Его правота заключалась в одном слове: «ПАДУЧАЯ».
Настоящий щенок Ивана Грозного из Углича был помечен этой болезнью – подарком от злобного папы.
Никто еще никогда и нигде падучую не вылечивал. Даже самые сильные иноземные доктора не брались за нее. А этот неизвестный на троне здоров, как два быка. Значит, это точно не царевич, а чародей.
Когда такой силы тайна попадает в руки негодяя и интригана столь высокого ранга, каким был Василий Иванович Шуйский, можно считать, что человек, против которого эта тайна направлена, обречен.
С этого момента Шуйский уже совершенно твердо знал, что ничто не остановит его на пути уничтожения «этого человека». Этого полудьявола, полу… черт его знает кого, но совершенно точно самозванца!
Часы жизни Дмитрия начали свой обратный отсчет.
В первом же монастыре, где они остановились на постой, Шуйский попросил у архиепископа бумагу и перо и начал писать покаянное письмо Дмитрию:
Дмитрию Ивановичу, государю Руси, великому князю Московскому, Новгородскому, Смоленскому, Владимирскому, Суздальскому, государю Казанскому и Астраханскому и многих других земель великому князю и возлюблениейшему сыну.
Государь, прости и пощади! Признаю вину свою – червя земного перед тобой, посланцем Божиим. Во всем каюсь, ползаю у ног твоих и прошу прощения…
Злые люди оговорили тебя, клевета затмила разум! Сейчас в дороге, уединении и покое я все понял. Мне не надо милостей, оставь наказание в силе. Прошу одного: прощения у тебя – помазанника Божия, чтобы душа моя успокоилась.
Я многое знаю о врагах твоих и о людях, желающих тебе зла…
Здесь Шуйский сдал несколько своих не очень нужных сообщников. Письмо кончалось так:
Я знаю, Бог велик, спасет меня и помилует. Целую ноги твои и следы твоих ног.
Раб Божий и твой, государь, князь Василий Иванович Шуйский.
* * *
В это же время голодный, замерзающий, раздавленный в Переславской тюрьме Семен Никитич Годунов протягивал руку сквозь решетку подвала к прохожим и умолял дать ему хлеба.
Один горожанин вложил в его руку камень.
Скоро Семена Никитича удавили.
Наверное, оттого, что слишком много знал.
* * *
Очень набивался в близкие отношения к Дмитрию боярин Михаил Молчанов. Через Яна Бучинского он потребовал разговора.
Дмитрий говорил с ним, сидя на подоконнике Передней палаты в ожидании начала Думы.
– О чем хочешь говорить, боярин?
– О Годуновых.
– А разве не все говорено? – удивился Дмитрий. – Борис умер, царица отравилась, Федора убили. Семен Никитич сослан в Переславль.
– Не все, государь. Есть еще царевна Ксения. Мы с Басмановым держим ее в старых годуновских хоромах.
– А что так?
– Странная птица! И держать глупо, и отпускать нельзя, – ответил Молчанов. – А в монастырь заточить жалко.
– Почему?
– Больно хороша, государь.
– Хорошо, покажи мне ее. Сегодня после Боярской думы.
– Лучше бы вечером, государь.
– Да почему?
– Потом поймешь, когда увидишь.
– Ладно, привози вечером, – согласился царевич.
– А ты, Дмитрий Иванович, вели Темиру Засецкому карету до крыльца пропустить.
– Чтобы вся Москва об этом знала!
– А как быть, государь?
– Проведи на кухню к поварихам. Договорись со Скотницким или с Маржеретом, кто сегодня в охране, они придумают.
– До вечера, государь!
– До вечера!
* * *
К вечеру оказалось не до Ксении. Произошел раздор между русскими и поляками.
Русские за малую вину приказали палачам бить польского шляхтича Липиньского, водя его по улицам.
Узнав об этом, поляки кинулись на них с оружием. Произошла свалка. Липиньского отбили. В свалке многие легли на месте, многие были ранены.
Москва окрысилась на поляков. Дети стали в них кидать камнями. Стрельцы стали вооружаться тем, что было на дому. Послали к царю.
Узнав эту новость, Дмитрий пришел в бешенство. Он приказал Скотницкому:
– Поезжай к полякам. Пусть выдадут виновных. А в ином случае прикажу окружить их двор пушками и снесу их вместе с двором до основания. Детей не пощажу!
Он сказал это в присутствии десятка бояр из самых родовитых, задержавшихся после думских дел. Боярам такая его речь явно понравилась. Дмитрий жестом руки отпустил их всех, кроме Басманова.
– А ты возьми стрельцов конных три сотни и гони туда! Посдерживай народ.
Скоро вернулся Скотницкий.
– Поляки дали такой ответ: «Так вот какая награда нас ожидает за наши кровавые труды. Мы не боимся. Пусть нас убьют, но об этом будет знать его королевское величество – наш государь и наши братья. Мы же желаем погибнуть, как прилично рыцарству, а пока умрем, натворим много зла».
– И что, умрут? – спросил Дмитрий.
– Умрут. Они вооружаются. Позвали священника исповедоваться. Там тысячи русских. Есть и безоружные.
– Скачи снова к ним. Постарайся успокоить. Скажи своим, чтобы не отказывались выдать виновных. Им ничего дурного не сделают. Пусть окажут повиновение, надо Москву успокоить.
Рыцарство успокоилось, и Басманову были выданы три человека из роты Станислава Борши, из роты Александра Вербицкого и из роты Павла Богухвала.
Трех шляхтичей привезли в Кремль и отдали под надзор Богдана Сутупова.
Продержав сутки в каком-то страшном, залитом кровью каземате без еды и питья, их вернули на польский двор.
Они рассказали, что сидели в темной круглой башне на карнизе в один кирпич, готовые в любую минуту потерять сознание и свалиться с высоты на острые, вкопанные в землю крючья.
Станислав Борш с тех пор запомнил это Дмитрию.
* * *
«От командира пехотной роты телохранителей его Императорского Величества русского и многих иных царств царя Дмитрия Ивановича – капитана Жака Маржерета.
Библиотекарю королевской библиотеки милорду Жаку Огюсту де Ту.
Москва
Уважаемый милорд!
Я надеюсь, что мои первые письма благополучно достигли милого моему сердцу Парижа и что Вы, милорд, и Его Величество король ознакомились с моими описаниями. Поэтому пишу следующее письмо.
Новый царь очень пришелся по сердцу Москве. Через три дня после приезда его матери, которую он поселил в Кремле в Вознесенском монастыре, он торжественно короновался на царство в Успенском соборе.
Это было прекрасное зрелище. Император вошел в собор по малиновому с золотом бархатному ковру, облаченный в порфиру, украшенную драгоценными камнями.
Патриарх миропомазал императора и вручил ему знаки царского достоинства: корону Иоанна, скипетр и державу. Высшие сановники государства, включая патриарха, склонялись и целовали руку царя. Я видел со стороны, как многим это было невыносимо неприятно.
Император немедля приступил к государственным делам. Многое он стал делать ранее здесь невиданного. Он повелел очень строго всем приказам и судам, а также всем писцам, чтобы приказные и судьи решали дела без посулов. За взятки он объявил смертную казнь.