Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Думаю, что у Эмилии кризис роста. Роста в духовном смысле.
Она спросила, откуда я знаю. Я сказал, откуда я знаю. Она сказала, что у других всегда кризис, когда мы их не понимаем. Я сказал, а все-таки… Она сказала, что нам вечно мерещатся кризисы, тогда мы стареем, и нам кажется, что мир старится вместе с нами. Но мир всегда молод, а старимся только мы. И я сказал, сжав ей на миг бедро:
— Значит, по-вашему, люди разных возрастов не могут понять друг друга?
— Вашего и Эмилии?
— Моего и вашего.
Но она не ответила. И сняла мою руку со своей ноги, не торопясь, словно убрала кошку. Я посмотрел на нее пристально и безмолвно и все сказал ей взглядом. За это время мы проехали мимо остальных полицейских постов и подъехали к ее дому. Там был большой сад, и я сказал:
— Элия, может, мы бы погуляли по саду? Посидели бы немного.
— По саду? Вот еще. Занятие для старичков со старушками.
— По саду? — сказала мне Элена. — Ну нет. Занятие для кухарок с солдатиками.
И я оторопел, замер между ними обеими, в живости воспоминаний, перебегавших от одной к другой. Я дал газ, поехал к дому Элии, она сидела рядом, такая свободная. Я заготовил еще несколько ударных фраз, ни одна не подходила к ситуации. И вдруг сама собой возникла еще одна и вырвалась у меня прежде, чем я успел подумать:
— Вы разрешите мне зайти к вам?
Она заглянула в себя: пять минут.
— Только на пять минут.
Голос был сухой и жесткий, как ветка зимой.
— Больше у меня нет времени.
Я окаменел, выжатый до костей. Одеревенел. Не из-за слов. Из-за тона. Только что вместе — и мгновенно все изменилось; а что могут вместить пять минут? Разве что еще раз подвести итоги. Но я-то не из-за этого. Из-за тона. Энергическая, напряженная, кнутобойная жестокость. Из крестьянского своего недоумения я вернулся в сад своей трясущейся старости. На пять минут. Была осень, как я уже говорил, и приметы ее носились в воздухе. И по земле. Праведный — такой жалкий — гнев являет сей изборожденный морщинами лик. Одинокая флейта все еще звучит над дальним извивом горизонта, я поглупел в эту тусклую пору. Сажусь на скамью — о чем мне думать? Смотрю, и только. На высоких деревьях сухие листья, ветер, что гадает по ним о будущем, развеивает их, книги вокруг меня штабелями трупов. Проходит садовник с тачкой, добросовестно, как и подобает служащему муниципалитета, сметает листья. В просторных аллеях под сводами переплетенных веток гомон невидимых птиц мешается с безмолвием старого парка. А в воздухе стоит застывший запах мимолетности вещей, и я сижу на скамье. Волненье текучее и медленный распад — чем я взволнован?
— На пять минут, больше у меня нет времени.
Но сказала она не это. Главное, что она сказала, была ее сухость, она проворно утвердила свою свободу, а я был выбит из колеи. Почему я не пошел к ней? Хоть на пять минут. Может, мы бы забыли про часы. Сейчас я думаю, что я только того и хотел — отказаться в ответ на предложение зайти, разве не так? Только ступить на рубеж, испытать ощущение головокружения над бездной? Я ведь не чувствую себя несчастным, а может быть, с этого часа понятие наслаждения перелилось в другое измерение, где наша суть испаряется. Медлительные шаги человека, бредущего по сыпучим пескам, их словно разносит в разные стороны. Такими шагами бреду я, усталый от того, что идти мне некуда. В глубине сада чайный домик, на террасе свалены в беспорядке столы и стулья, конец сезона. И эстрада, на ней составлены скамейки. И озеро. Не вижу его толком, но вижу лебедя, он описывает свои профессиональные круги для предполагаемых зрителей. Скользит, останавливается, выполняет свой эффектный трюк — может, уже знает, что настала осень? Тот вон человек знает. Стоит около жаровни:
— Горячо и вкусно!
Безмятежная осень, мне хорошо. Но надо встать — стучат.
— Кто там?
— Куплю бутылки, газеты, макулатуру.
У меня их нет, и я снова сажусь, мне хорошо. Медленное растворение, коррозия. Нечто разлагающее, текучее, прозрачное неуловимо пронизывает нас, пробираясь в поры; и, превращая нашу суть в туман, развеивает по воздуху. Как блекло все в нашем внутреннем мире. Так-то, мне как философу надо поразмыслить над всем этим. Досрочная кремация, пепел развеян по воздуху. Так-то. Истинная суть жизни. Свободный ветер бесплодия, тишина. Мой пепел развеян, мне хорошо.
— Горячо и вкусно!
Мне хорошо.
XIIНо тут мне надо поразмыслить. Это действует на нервы, понимаю, но как разобраться в себе самом? Я никогда не был очень активен в жизни, активен был только в воображении. Говорят, у теннисистов бицепсы гипертрофированы, у меня то же самое с воображением. Мне нужно, стало быть, — о, господи. И вдруг прилив нежности к тебе. А раздражение схлынуло, ты так всегда раздражала меня. Сухость твоих слов, обнаженных до самого нерва. И твой жизнерадостный смех, свободный от всего на свете, а я где-то позади, где-то внизу, и смотрю на тебя, прямую, взлетающую в выси своей юности. Mon amour. Люблю тебя, если б ты знала. В смирении, оттого что люблю безответно. Вдали от ворот, что распахиваются порой для тех, кого приглашаешь ты к себе на праздник; но меня там нет. В удушье, перехватывающем мне горло, я тяну к тебе руки в отчаянье, доходящем до бешенства, и не могу дотянуться. В бесконечной пленительности твоего голоса, твоего лица. Коснуться бы робко, самым кончиком пальца, твоего лица. И этот легкий пушок у тебя на затылке. И твой язык. Я хотел сказать тебе обо всем, что завораживает меня, когда я думаю о нем, а могу сказать только: твой язык. Дающий жизнь твоему слову, когда ты говоришь. Легкий, влажный, радостный. Твой язык. Нетронутое тело, каждый атом твой чист до головокружения, но звонят в дверь, пойду посмотрю.
— Почта.
Почту принесли. Сегодня поздновато, оно и понятно, в такую жару. Жду, не поднимется ли почтальон в лифте, когда есть что-нибудь объемистое, он обычно поднимается в лифте. Ничего такого нет, все сунул в ящик — о чем бишь я? Нет, слышу скрежет дверцы лифта, бандероль с книгами, видимо, или какой-нибудь каталог. Смотрю в глазок, открываю дверь, бандероль с книгами, газеты. Книги, расползающиеся по дому, как метастазы, книги, теснящиеся на полках, жмущиеся друг к дружке на подоконнике, стоящие стопками на полу, на диванах, на столике торшера. Огромные книги по искусству, с разными картинками, чтобы гости видели, что они у нас есть. Нет только в ванной. Я там даже газет не держу, другое дело — Элена. Не умею делать сразу несколько дел, не больше одного за раз — так о чем я думал? Разворачиваю бандероль, один поэт с севера посылает мне все свои творения сразу. Стало быть, я думал о том, что старость… Да, именно о ней, когда говорил о тебе. Однажды в школе Пинтелья вызвал меня драться. Неприятная ситуация, потому что мне уже дважды во время, драки попадали по очкам так, что они разбивались, а дома, соответственно, дважды попадало за это от матери, так что щеки горели. На этот раз мы сцепились из-за волчков. Я так разогнал свой волчок, что он с маху налетел на волчок Пинтельи и расколол его пополам. Пинтелья смотрел, не понимая, что случилось. Затем понял, нагнулся, дрожа; подобрал обе половинки. Потом разглядывал их, пока не убедился, что так оно и есть. Я уже знал, что будет, спрятал очки. Пинтелья был рослый. Я — нет. Тут он начал упрямо бубнить, что я влез без очереди; ведь так уж повелось, что необходимо доказать правоту сперва на словах. А доказав правоту, ринулся на меня. Я видел плохо. Он ударил меня в подбородок, я стал видеть еще хуже. Я тоже пытался ударить темную фигуру напротив меня, но не попадал в цель. Он попадал. Мальчишки очень смеялись. Затем я подумал, надо бить в середину фигуры, тут уж не промахнусь. Но пока я думал, он снова отвесил мне в подбородок. Было не очень больно, но я перестал соображать. Когда я снова начал соображать, у меня болели бока, и я лежал на земле. Вокруг никого не было. Тогда я встал. Встать было не так-то просто. И солнце пекло. Очки были целы.
Разворачиваю газеты, не знаю, что мне делать. Жарко, я уже говорил. Снова звучит музыка. Солнце медленно восходит в ее звуках, благая весть долетает до пределов горизонта. Новый день вот-вот народится, когда народится новый день? Но мир заволокло тьмой, вот час, когда не знаешь, что делать, мир заволокло пеплом. Истории ведомы такие периоды бездействия, сидит сложа руки, все мы сидим сложа руки. Листаю газеты, сколько бумаги.
— Куплю бутылки, газеты.
Мы сидим сложа руки, но немногие замечают, привыкли быть активными. История не шелохнется. А может, она тоже активна, но там, откуда активность ее до нас не доходит. Любопытная штука — износ.
— Значит, по-вашему, люди разного возраста не могут понять друг друга?
Но в какой-то миг — ничего себе: в одной газетке — хоть пометить красным крестиком — про меня. «Реквием писателю, или Способ отрешиться от действительности». Это про меня и начинается так: «Жулио Невес, который последние двадцать лет…» Посмотрим, кто писал, имя безымянное, мне неизвестен. Зовется Жозе Гарсиа Нунес да Коста Бело, эти господа не любят мешаться со всяким сбродом и пишут свое имя полностью. Мы живем в один из периодов передышки, близорукие не видят, но у тебя такие сильные очки. История отдыхает, История устала. Пустила в ход две-три идейки, они износились. Сунем их в другие оболочки, заново и основательно прорезиненные, они износились. Время от времени является пророк сообщить, что… Высовывает голову из сточной канавы, выкрикивает благую весть и снова исчезает в канаве вместе со своим пророчеством, «…последние двадцать лет из кожи — лез, крича об утрате Ценностей с заглавной буквы» — что я, снова вспотел? Пью виски, кажется, скоро пополню ряды алкоголиков. «Но утраченные Ценности — всего лишь классовые ценности доживающей последние дни буржуазии, отсюда и нытье этих пораженцев»— что мне делать, снова принять душ — неохота. В средние века много читали Аристотеля. И бывало, Аристотель говорил то-то и то-то, а оказывалось, что это неправда. Ставился опыт, и оказывалось, что неправда. И тогда говорили, что либо во время опыта нас обманывают чувства, либо это дьяволовы козни — и в этом случае пью виски со льдом. Но дело совсем в другом, о, недоумок! Дело не в агонии одного какого-то класса, мы все в агонии, и то, что ты говоришь об агонии одного только класса, — само по себе признак агонии. И можете не сомневаться, что чувства вас не обманывают, могу вас заверить, очки мне компенсируют близорукость полностью — да кто он такой, этот недоумок? Наверняка кто-то из шайки Тулио, как-то раз я получил от него письмо:
- Абхазские рассказы - А. Аншба - Современная проза
- Травяная улица - Асар Эппель - Современная проза
- Ли Смолин. Возрожденное время: От кризиса в физике к будущему вселенной - Юрий Артамонов - Современная проза
- Вещи (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза
- Душевные смуты воспитанника Тёрлеса - Роберт Музиль - Современная проза
- Пока не пропоет петух - Чезаре Павезе - Современная проза
- Сто дней - Лукас Берфус - Современная проза
- Шалтай–Болтай в Окленде. Пять романов - Филип Дик - Современная проза
- Голубая акула - Ирина Васюченко - Современная проза
- Листья - Джон Апдайк - Современная проза