возможно, подсознание Пьера предложило необычный способ выполнения его необычного решения – а именно, в номинальном перевоплощении сестры в жену – аналогично предыдущему диалоговому перевоплощению матери в сестру, отчего он приучил свой голос и манеры к определенному притворству в одной из самых ближайших и закрытых сторон жизни; и поскольку моральная структура человека очень пористая, тогда то, что принято на виду, наконец, сработало – следовательно, это внешнее привыкание к вышеназванному притворству спокойно приспособило его сознание к данной идее, пока ещё только невинной и привлекательной. Если, при любых условиях, это общепринятое мнение было таковым, тогда для Пьера времена веселости были так же насыщены часами серьезности, и в забаве он познал вкус горечи.
II
Если следующее по твердости желание по-братски помогать Изабель к настоящему времени определенно сложилось в Пьере как абсолютно неизменное и разделяющее святость и неразрывность самой торжественной клятвы, то существовало восторженное и, по-видимому, совершенно лишнее желание сохранить в неприкосновенности память о его отце, ни единому человеку в мире не показывавшему отцовство Изабель. Безответный, давно ушедший из живого мира и снова возвратившийся к полной беспомощности, ушедший настолько же далеко, насколько ушел этот мир, его погибший отец, казалось, обращался к сознательности и милосердию Пьера в терминах, намного более живых, чем те, что исходили из его смертных уст. И пусть не из-за греха Пьера, а из-за греха его отца, эта добрая отцовская репутация теперь оказалась во власти сына, и могла быть сохранена только свободным сыновним пожертвованием всем земным счастьем, – что, если это было так? Этот, еще не тронутый высокий аккорд в груди и наполнял сына большим великодушием. Никогда еще великодушный Пьер не лелеял языческое мнение, что даже в обычном мире, Грех – выставленный напоказ объект, растянутый на самых жестоких стойках самодовольным Достоинством, и это самодовольное Достоинство может накормить его трусостью под соусом бледного грешного Мучения. Ведь прекрасное Достоинство не требует более громкого нашего одобрения, нежели Грех, в котором раскаиваются, и который в своем завершении действительно требует нашей предельной нежности и беспокойства. И столь же огромным, как Достоинство, должно быть его одобрение, аналогично тому, что и к большему Греху должна быть бесконечна наша жалость. В некотором виде у Греха есть святость, не меньшая, чем сама святость. И большой Грех ищет большего великодушия, нежели маленькое Достоинство. Что это за человек, если он не выражает более живых и более щедрых эмоций по отношению к великому богу Греха – Сатане, – нежели к вон тому галантерейщику, который грешит только в малом и в совершенно благородном торговом деле?
Хотя Пьер глубоко вздрагивал в этом непроницаемом и одновременно мрачном многозначительном тумане, который дикая история Изабель напустила вокруг молодости его отца, однако, помня немую мучительную просьбу впустую сжатой пепельной руки, вздымаемой его отцом на смертном ложе, он весьма остро чувствовал, что какую бы неведомую тень не отбрасывала вина его отца, всё же в последний час смерти он с сожалением раскаялся в ней. И раскаяние оказалось более полным только из-за чрезвычайного отчаяния, от того, что это была тайна, снедающая его. Резонно спросить, какой была бы его семья, не умри его отец в бреду? Откуда взялся этот бред после настолько цветущей жизни? Откуда, если не от самого жестокого раскаяния?
Тронутый этим, напрягшись всеми своими сухожилиями и нервами для защиты нетронутой памяти своего отца, Пьер развернулся своим решительным и бесстрашным лицом к Люси Тартэн и тихо поклялся, что даже она должна знать всё; нет, не знать меньше всех.
В высочайшем героизме есть неизбежная острая жестокость. Героизм означает для нас не только, не дрогнув, стоять с твердой решимостью в час страдания, – а стоять, не дрогнув, воедино с нашим собственным страданием и страданием любимого человека: в едином страдании, которое мы смогли бы уместить в мгновенье, восхищаясь причиной, по которой мы сами истекаем кровью, или же видя, как истекает кровью большая часть наших любимых. Если он не покажет позор своего отца обществу, чью благосклонность теперь презирает сам Пьер, то как тогда показать его женщине, которую он обожает? Ей, прежде всех остальных, теперь стоит раскрыть могилу своего отца и предложить ей созерцать, из какого мерзкого позора происходит он сам? Поэтому Пьер развернулся и разделил с Люси ту же самую долю, за которую должен был держаться, поскольку слишком отчетливо видел, что несмотря ни на что, оба их сердца должны гореть.
Да, его твердость относительно памяти отца включала необходимость принятия Люси его брака с Изабель. Её он не мог объяснить даже самому себе, не то, что ей. Она усилила бы острые муки разрыва из-за появления в уме Люси совершенно необоснованного самовнушенного предположения и из-за её неприятия его идеи в самой отчаянной степени. Но относительно этого он всё ещё обоснованно верил, что не будь всего его разрыва сыновних связей, ему позволили бы некоторые незначительные намеки на увод сознания Люси от тёмных грёз, которые могли бы туда проникнуть; и если он не смог бы внушить ей совершенную истину, то смог бы хотя бы увести её от совершенной неправды.
Как и его мать, Пьер был более подготовлен. Он пытался уклониться от этой непостижимой установки, которую считал всего лишь глупостью, или избежать или отрицать её существование с тех пор, как почувствовал её глубокое давление на суть его души; от семьи Глендиннингов властно потребовали жертву богам Горя; одну, но великую жертву; и великой жертвой должна была стать его мать или он сам. Если бы он раскрыл свою тайну миру, тогда его мать стала бы жертвой; если бы все опасности он принял на себя, то стал бы жертвой он сам. Жертвой из уважения к своей матери, потому что при особых обстоятельствах разглашение тайны навлекло бы на неё позор и бесчестие. Но он покорно с этим соглашался.
Еще одна вещь – и последняя, которую стоит здесь назвать, как наименее ощущаемую Пьером, – оставалась ещё одна угроза, несущая неизбежную погибель. Пока еще как смутный намек, пока ещё как предчувствие, она, должно быть, имела сильное влияние на Пьера, подготавливая его к худшему.
Последняя и фатальная болезнь внезапно охватила его отца. Возможно, что скрытое привлечение его сознания вместе с воспоминанием из его ранней жизни, пришедшее к нему в недобрый час, и последствия его умственных блужданий – всё это вместе с другими причинами воспрепятствовали появлению у него нового желания изменить то, что должно было произойти вскоре после его вступления в брак и перед рождением Пьера. Из-за этого он не оказался втянутым в законные суды, действующие по нормам общего права, и из-за этого в видении г-жи Глендиннинг своей собственной безопасности и будущего блага любимого сына никогда и ничего подобного не возникало. И в дальнейшем он нерешительно, в целях лучшего и более соответствующего порядка вещей, предложил не обсуждать несущественные обстоятельства в период создания завещания, из-за чего вся собственность Глендиннингов была завещана его матери.
Остро чувствуя в себе эти пророчески намеки, которые, забегая вперед, описывали надменный характер его оскорбленной матери как всецело ожесточенный и презирающий сына, – когда-то бывшего объектом ее самой радостной гордости, но теперь ставшего глубоким укором не только как восставший против неё, но и как вопиющий позор перед миром, – Пьер отчетливо предвидел, что она никогда не разрешила бы Изабель Бэнфорд в её истинном качестве пересечь её порог, и при этом она и теперь не разрешила бы Изабель Бэнфорд пересекать её порог в любом другом замаскированном виде, тем более, как неизвестной и коварной девушке, которая исподволь лишила её сына чести и обрекла на позор. И допустить Изабель для Пьера теперь было невозможно. А по независящим от этого причинам из-за своего раздражения мать могла выгнать его самого.
Но те же самые внутренние намеки, которые окрасили в должный цвет суть его матери, удержали