Игнат представил себе, как узкие губы Луизы Арнольдовны сжимаются в линию. Вот, значит, от кого отец узнал об истории с Акулиной. Но не стоило забегать вперед, и Игнат поинтересовался:
— Но что-то вам не понравилось? Что же?
— Отношение. Он был неглуп, работоспособен, честолюбив, что лично я считаю достоинством, и — при некоторой помощи со стороны — мог бы сделать блестящую карьеру, но… его отношение к женщинам… Моя служба раскопала несколько весьма неприятных историй. Конечно, мальчишке удавалось не доводить дело до суда, но след… вы же понимаете, что бумажный след остается всегда. Все очень зыбко, недоказуемо, и, если бы речь не шла о моей внучке, я бы закрыла на это глаза.
Но Виолетта — родная кровь. И бабушка не слишком-то обрадовалась тому, что будущий потенциальный зять не просто волочится за каждой юбкой, но и не особо чист на руку.
— Вы ведь понимаете, если он не гнушается таких… методов по отношению к посторонним, то и Виолеточке рано или поздно достанется.
Все-таки она любила их, и дочь, и внуков, искренне желала им добра, но характер не позволял ей отступать от прежних привычек и добро это навязывать силой.
— Вы ей рассказали?
Рыжая ерзала на скамейке, уйти не решалась, но и затянувшееся ожидание ее не слишком-то радовало.
— Попыталась. Виолетта — хорошая девочка, но слишком уж наивная, романтичная. Она решила, что все это — клевета, и заявила, что она совершеннолетняя и мое согласие ей ни к чему… Но тут Оленька погибла, и стало не до свадеб. А потом у них как-то само собой все разладилось, чему я, признаться, рада.
— Луиза Арнольдовна, — Игнат помахал рыжей и знаком велел ей оставаться на месте, — скажите, это ведь вы папе информацию передали?
— Да, — скрывать что-либо она не считала нужным. — Мне показалось, ему будет интересно… он ведь уволил этого мерзавца?
— Боюсь, не успел. Парня убили.
— Какая жалость, — без малейшей тени жалости в голосе произнесла Луиза Арнольдовна. — Я знала, что подобный образ жизни не приведет ни к чему хорошему…
Что ж, теперь было ясно если не все, то почти все.
Игнат купил мороженое в рожке, себе — шоколадное, рыжей — фисташковое.
— И что теперь? — ее снедало любопытство, но рыжая крепилась, не решаясь задать прямой вопрос.
Забавная она. И жаль будет, если после всей этой истории она пропадет с горизонта. Контору, конечно, придется закрыть, хотя бы потому, что работников в ней почти что и не осталось… Папа расстроится.
— Теперь мы доедим мороженое и поедем.
— Куда?
— Ловить преступника.
Этот изумленный взгляд Игнат забудет не скоро.
— У меня и пистолет есть, — доверительно произнес он. — В бардачке.
Игрушечный, купленный когда-то в силу его поразительного сходства с настоящим. Ксюша задохнулась, не то от ужаса, не то от возмущения.
Интересно, а если ей другую работу предложить… она согласится?
— Ты… ты шутишь, — сказала она, глядя на него так, что становилось ясно: подобные шутки категорически ею не одобряются.
— Не сказать, чтобы совсем. Думаю, девушку уже задержали. Этот ваш… Дмитрий не похож на героя. И, как только он поймет, насколько глубоко влип, рот откроет. Так что доедай и поедем, пока самое интересное не пропустили.
Мороженое она доела быстро, все-таки женское любопытство — аргумент непреодолимой силы.
— Значит, все-таки… женщина, да? — спросила Ксюша уже в машине.
Женщина… все беды — от баб.
Все разрешилось в Шлиссельбурге.
Анна, не способная выбрать одного любовника, лишилась разом обоих. Случай, нелепица, пожалуй, из тех, которые происходят сами по себе, доказывая, что судьба хитра.
Она-то и поднесла чашу вина Кенигсеку, видать, не первую и даже не вторую. Хмельное веселье по случаю спуска на воду яхты закружило многих. И что за диво, если тонкий саксонец не сумел управиться с собою? Он силился пить наравне с царем и Алексашкой, который только и знай, что подначивал его.
И, захмелев окончательно, Кенигсек вышел к берегу, должно быть, надеялся, что свежий воздух избавит его от винной напасти. Голова ли у него закружилась? Либо же навалился на него медведем пьяный тяжелый сон? Либо некто, стоявший рядом, подтолкнул его в омут, но… не стало Кенигсека.
Хватились его не сразу, а хватившись, решили было, что сбежал саксонец. Однако тот же Меньшиков, — Анна после думала, уж не нарочно ли он все это затеял, силясь избавиться от ненавистной Монсихи, — кинул клич, что, дескать, потонул он…
…И правда, потонул, пусть и нашли тело не скоро, полгода минуло.
Алексашка велел вещи его обыскать и самолично в бумагах рылся, верно, зная, что именно он ищет. А отыскав, тотчас побежал к царю.
…Ох, права была Модеста, когда просила ее быть осторожной! Но разве влюбленному сердцу прикажешь? Оно рвалось в груди, выплескивая на бумагу нерастраченную нежность, ту самую, которой так Петру недоставало. Оно сочиняло письма — мягкие, преисполненные искренней любви. Да, угасла она, любовь, однако письма, проклятые письма, которые Анна умоляла вернуть, остались. И еще портрет ее, писанный нарочно для саксонца, в оправе драгоценного медальона.
Что сильнее разозлило Петра? Ее ли неверность или же то, что писала она Кенигсеку так, как никогда не писала самому Петру? Либо же не было и ярости, но ядовитый шепот Алексашки, который уже отыскал новую раскрасавицу, желая через нее единовластно царем управлять, сделал свое дело?
Все получилось именно так, как не единожды представляла себе Анна.
Петр воротился в Немецкую слободу, к дому ее, но, увидев Анну, не поспешил ее обнять, смерил презрительным взглядом. Она же, вместо того чтобы припасть к его ногам, о милости умоляя, глянула дерзко, с вызовом.
— Дура! — крикнул Петр.
И Анна лишь плечиком повела: дура. Она и сама это поняла, да поздно.
Жалела? Не о любви. О себе, некогда на уговоры поддавшейся.
О той Анне, которой она могла бы быть.
О жизни своей непрожитой.
Спокойно приняла Анна известие о том, что ей и сестрице ее, про которую Петр знал, будто помогала она тайным встречам любовников, надлежит безвыездно оставаться в доме.
Надолго ли?
Модеста, наивная, верила, что вскоре гнев царя поутихнет. Как знать, быть может, и случилось бы так, когда б не Алексашка, подсунувший царю смуглянку Скавронскую. Та была молода и хороша собой, живая, яркая… как Анна некогда.
И Анна с жалостью думала об этой женщине, предвидя для нее повторения собственной нелегкой дороги. В доме стало тихо. Сгинули друзья. Исчезли просители. И даже тени из снов отступили от нее, видно, ушли к Скавронской. И правильно, пусть они от нее и требуют милостей.
Пожалуй, эти дни, преисполненные тихой печали, были счастливыми, как счастлива бывает тихая ранняя осень. Где-то там, за каменными стенами дома, который больше Анне не принадлежал, как и не принадлежали ей и те, дареные, дворы, и пансион, и многое иное, шла своя жизнь. И Модеста вздыхала о том, что она вынуждена оставаться взаперти…
…началось следствие.
…и матушкины просители, прежде преисполненные ей благодарности за помощь, вдруг теперь заговорили о произволе, о взятках, о том, сколь часто злоупотребляла Анна доверием царя.
…заговорили о ведьмовстве и чарах, о приворотах, гаданиях.
…и старушка Апраксия сгинула, спеша уйти от наказания.
И обвинение это, пусть пока что не доказанное, отвратило от Анны тех, кто еще заглядывал в проклятый дом. Что ж, Анна вовсе не удивилась этому, оставшись в одиночестве. Теперь каждое утро, поднявшись с постели, она первым делом усаживалась перед зеркалом, разглядывала собственное отражение. Шкатулка, подаренная некогда Петром, стояла тут же. Порою Анне хотелось швырнуть ее об стену, разломать, растоптать, чтобы не осталось ни щепочки целой. Порой — напротив, сберечь, укрыть ее. Простенькая музыка вызывала у нее неизъяснимую нежность, и Анна слушала ее часами…
— Все будет хорошо, — как-то сказала она заплаканной Модесте, которая уверилась, что, верно, доживает последние дни. — Вот увидишь, нас пощадят.
Не во имя любви, но просто не чувствовала за собой Анна вины. И готовности покинуть этот мир.
Первый год в заточении минул, и с ним исчезли печаль и сомнения.
Второй, с затянувшимся следствием, которое грозило в любой момент перейти к суду, а там и к приговору, шел медленно. Царь будто бы и желал избавиться от Анны, и в то же время страшился с нею расстаться…