— Иду…
— В другой бане человек в голом виде, а у тебя в кармане… Ты куришь?
— Товарищ Скачков, поимей совесть! — не выдержал Павел и замотал головой как с похмелья.
— Во-первых, я тебе не товарищ, во-вторых, совесть моя тут ни при чем. Были у тебя спички в кармане?
— Были. Фонарь погаснет… как без огня? Только…
— Записываю: спички в кармане были.
— Так чего дальше-то? — горько усмехнулся Павел Рогов и начал глядеть на Скачкова. — Лучше меня знаешь, куда я ступил, что подумал…
— А дальше, гражданин Рогов, вот ты что сделал! Дальше ты подошел к чужой бане, спичку чиркнул да и кинул ее в лен…
Павел невесело хмыкнул и перебил:
— А сам преспокойно пошел в свою. Разболокся да и начал хвостаться веником. Так, што ли?
— Именно так, гражданин Рогов!
— А пошто бы я стал Сопронова поджигать, ежели я его сам и из огня вытащил? — с горьким смехом закричал Павел и вскочил. И распрямился. — Ведь я сам чуть не сгорел, вон и волосья опалены! А? Пошто бы мне в огонь-то кидаться да дверинку ему открывать, ежели я лен подпалил? Пошто бы мне все это, товарищ Скачков?
— А чтобы попугать! Проучить его, чтобы знал, что с вашим братом шутки худые.
Лицо Павла Рогова побелело. Он сжал кулаки, зажмурился. Стоял в темноте, и радужные круги поплыли перед глазами, голова пошла ходуном. Следователь двоился в глазах, когда Павел разомкнул веки.
— Подпишись вот тут, — издевательски спокойно произнес Скачков.
— Нет, подписывать я не стану.
— Ничего, подпишешь в другом месте.
— Где это, товарищ Скачков?
— Я вынужден тебя задержать! Поедешь со мной в район…
Скрип дверей и стон коридорных половиц прервали слова следователя, дверь отворилась. Голова Кинди Судейкина показалась в притворе:
— Разрешите, пожалуйста? — Киндя переступил порожек. — Я, значит, по этой повестке…
— Закрой двери с той стороны! — грозно воскликнул Скачков. — Вызовут, когда придет время.
— Да кто вызовет? — не уступил Киндя. — Сижу второй час. Мерин сено сожрал, надо бы домой ехать. Я, товарищ Скачков, по банному делу вот чево тебе доложу: сам видел, как ребятня горечими головнями кидалась…
— Чья ребятня?
— Да шибановская. У нас этой вольницы много. Носопырь головешку с огнем на снег выкинул, чтобы жар-то она не вытянула. А тут робетёшки… У робят головешки…
Судейкин сам не заметил, как начал говорить в рифму.
— Выйди из помещенья! — приказал Скачков Павлу Рогову. — Вызовем, когда потребуется. А ты садись ближе! Как фамиль?
Судейкин сел на скамью, как раз на то место, что было нагрето Павлом.
* * *
Скрипела чердачная исполкомовская лестница, ведущая наверх, в мезонин, куда заходил какой-то народ, скрипели перила и двери, стонали под ногами коридорные половицы. Все скрипело, вплоть до следовательских револьверных ремней. Или это зубы скрипели? Обида и гнев подступили к самому горлу, душили. И застилала глаза слезная пелена… Когда Павел вышел от следователя, хотелось ему подняться вверх, распахнуть сопроновскую комнату и плюнуть Игнахе в глаза либо взять за шиворот и ткнуть носом в какое-нибудь поганое место. Но уж больно противно скрипело, еще противней пахло в коридоре мышами и нужником.
Павел вышел на волю. Кругом плавился и проникал в каждый закоулок яростный солнечный свет. Воробьиная стая с веселым чириканьем приплясывала у коновязи. У стены на припеке уже вытаивала дернина, весна начиналась взаправдашняя. В исполкоме и около, как и всегда, мельтешил всякий народ. Ни с кем не здороваясь, чтобы никто не увидел его слез, его беспомощного положения, Павел Рогов сбежал с крыльца. «Судейкин… Севодни вовремя Киндя выручил. А завтре кто выручит?» — думал Павел, отвязывая коня.
Впервые в жизни не радовало ярое апрельское солнце. И родная деревня Ольховица впервые в жизни показалась чужой, какой-то ненастоящей. Родную мать впервые в жизни не хочется видеть… Виделись утром, перед тем как идти к следователю. Одни слезы да причитанья. На что было глядеть? Ночует то в бане, то в доме соседа Славушка, который считался какой-то дальней родней. Живет кое-как. Лепешки напечены из гороховой желтой муки. Скачкова бы покормить теми гороховиками! Самовар в зеленых подтеках… Заплакала, увидев сына. Павел наспех прочитал ей письмо от Васьки, сказал про Олешку и, чтобы не травить душу, выбежал из Славушкова подворья. Об отце даже и не заговаривал. В чужом доме много не наговоришь… От Гаврила Насонова, говорят, приходило письмо, надо бы забежать к Насоновым, узнать, куда отправлен и не видал ли отца Данила Семеновича. За что старикам дали по два года тюрьмы? Кабы знать за что, было бы не обидно. Отняли все: и дома, и тулупы… Топоры и стамески, ложки и поварешки. То одного раскулачат, то другого. После статьи Сталина колхоз разбежался, только неймется Игнахе Сопронову. Ни жить, ни быть, надо со света сжить! И сживет ведь… Вон и дядя Евграф отправлен неизвестно куда. Дом с гумном и амбаром взяли в неделимый колхозный фонд. Палашка — двоюродная — с брюхом, иди куда хочешь. Обе с божаткой ночуют у Самоварихи.
В таких невеселых думах Павел проехал волок. Медленно отходило сердце, но стоило вспомнить допрос, бешенство вновь охватывало, снова вставал в глотке горький свинцовый ком. Не жаль себя. Но что ждет от горя иссохшую мать, как жить малолетку Олешке? А Вера Ивановна… Лучше бы совсем про нее не думать, да бередит день и ночь, не дает дышать эта дума. И белый свет от той думы сразу чернеет. А как бы в глаза тестю глядеть, Ивану Никитичу, если бы дома был? Ведь это он, Павел, втянул его в строительство мельницы. Божат Евграф раскулачен. Поповны в город уедут. Жучок рехнулся, а дальше кого кулачить? На очереди — Роговы! Дело ясней ясного. И спрятаться некуда, и некому слова сказать… Господи, подсоби! Что делать и как жить?
Карько сам, без подхлеста бежит домой. В поле Павел натянул вожжи, приструнил мерина и спрыгнул с возка. Не хотелось показываться дома в таком растерянном и растрепанном образе. К мельнице… Валенки быстро промокли на дорожных лужах. Не забежать ли в гумно, не сделать ли свежие соломенные стельки? Воротца с юга открыты, слышны ребячьи возгласы. Вроде брат Олешка с Серегой. Что они там делают? Так и есть, в бабки играют. Дождались весны. Пришли из школы, сумки с книжками долой, сами на гумно, бить козонки…
Павел вспомнил про свое совсем недавнее детство. Давно ли сам вот так же с первым весенним солнышком бегал на гумно играть в козонки? На чистой гумённой долони ставили в ряд крашеные и некрашеные, мелкие и большие. Закидывали битку. Кто дальше забросит, тот первым и бьет. Играли испокон веку…
Чтобы не мешать ребятам, он тихо отошел от гумна. Мельница тяжко и утробно бухала шестью своими пестами. Он слышал эти глухие удары через ноги, через холодную, еще снежную землю. Они были тем отчетливей, эти удары, чем ближе подходишь, тем явственней. Ветер дул южный, теплый, крылья шли как бы нехотя. Песты бухали один за другим. Кому дедко толчет овес? Год назад на масленой полволости сидело без овсяных блинов. Рендовая простаивала уже и тогда, а теперь и вода давным-давно спущена. Мельник Жильцов арестован и осужден, говорят, за несдачу налога и гарнца. Мужики с трех волостей возят молоть в Шибаниху. Ночуют, когда худо дует, ждут ветра. Ветрянка! Сравнишь ли ее с водяной жильцовской?
Павел боялся вспоминать про тот камень, привезенный издалека, лежавший под снегом на речном берегу. Из-за него чуть совсем не замерз, охромел, остался без пальца. Да зато жернов — жернов воистину… Что будет?
А будет дальше вот что: Игнаха Сопронов истолчет во прах! Измелет и выбросит на произвол судьбы. За что дана ему такая подлая власть?
Павел сам не заметил, как оставил Карька и очутился вверху, около ступ. Сел на амбарном пороге, взглянул на Шибаниху с мельничной высоты.
Надо было что-то делать, делать срочно и споро. Он чувствовал это, как зверь чувствует затаившегося охотника. А что делать? Бежать надо… Куда? Везде нынче свои Игнахи. «А может, и не везде», — подсказывал чей-то голос. Вспомнились слова Степана Ивановича Лузина. Не зря ли отказался, когда Лузин предлагал остаться десятником в лесопункте? Может, и зря…
Сидел Павел на приступке, в мельничном шуме и скрипе, завороженный мерными чередующимися ударами, шорохом бесконечного кругового движения, стучали лопатки, подымавшие один за другим шесть мощных пестов, скрипели махи. Только не постукивали цевки черемуховой шестерни. Дедко давно собирался ковать жернова, со вчерашнего дня отключил главный постав.
Павел Рогов думал, как быть…
Неясная, неопределенная дума точила душу, но какая-то странная решимость, подобно дальнему ветру, уже нарождалась и крепла. Он не знал еще, что он сделает, но он знал, что нынче же обязательно сделает что-то…