Шустов не знал еще обо всем этом.
Рассовав стариков по разным местам, Александр Леонтьевич с женой и пятью детьми выехал на Сухую курью. До Северной железной дороги оставалось пятнадцать верст…
В Сухой курье Шустов решил обогреть ребятишек и напоить лошадь. Но в избе нигде было ступить, не то чтобы посидеть и погреться. Звучала украинская речь. Три красноармейца с винтовками глядели на Шустова как на врага, колодчик на водопое был занесен снегом. Шустов разгреб снег, напоил коня и уже в потемках направился дальше. Куда? Кто ждал его с кучей детей, без денег и хлеба? Никто не ждал…
Александр Леонтьевич знал, что никто не ждет, и все же ехал куда-то. После Сухой курьи картина для него стала совершенно ясна. Выхода не было… И все же он ехал куда-то. На восьмой версте решили как-нибудь переночевать и утром двинуться в сторону железной дороги. Была затаенная дума найти шибановского Орлова. Ходил слух, что Орлов работал на одном из разъездов. Может, примет временно или подсобит устроиться? Хоть обходчиком, хоть пильщиком дров…
В бараке на восьмой версте усташенские ребята сдвинули на нарах соломенные тюфяки, освободили место для шустовского семейства. Утром, когда поили коней, Шустова неожиданно окликнул Степан Иванович Лузин. Узнав про бедственное состояние шустовского семейства, он предложил задержаться, привел Шустова в натопленную конторку. Начальник не хотел слушать подробностей шустовской переменившейся жизни. Он с ходу предложил угол в бараке:
— Александр Леонтьевич, у меня нет десятника. Оставайся! Когда срубим новый ларек, дадим тебе старое помещенье.
— Я, Степан Иванович, вышел из партии… — произнес Шустов. — Считаю своим долгом сказать…
Лузин поморщился:
— Александр Леонтьевич! Ты мне об этом не говорил, а я от тебя ничего не слышал!
— Нет, Степан Иванович! Ты пусть и не слышал, спасибо. Да Ерохин-то с Меерсоном отнюдь не глухие.
— Волков бояться, в лес не ходить! — возразил энергично Лузин. — А лес, Александр Леонтьевич, советской власти, сам видишь, нужен как воздух.
— А скажи мне, Степан Иванович, почему крестьянство-то мы зорим? — тихо спросил Шустов. — Своих же кормильцев рубим под корень… А самое главное, нет числа таким дровосекам, и все оне копятся, все копятся…
Молчал начальник лесопункта Степан Лузин. Прищурил глаза, глядел в одну точку и слушал Шустова:
— Был, значит, у крестьянства царь Николай Второй, и была у него единая власть. Где единая власть, там и порядок. Нынче власть сразу у многих, у всяких и разных. И всяк свои мысли кладет во главу угла, кому что придет в голову. Не стало у нас в России порядка…
— Не крепка, значит, наша власть, Александр Леонтьевич? — засмеялся Лузин.
— Не то чтобы не крепка, а рассыпчата! От огня и воды камень трескает, одна дресва остается. Потому я и вышел из партии. Прошли вы огни и воды, а перед медными трубами вам не выстоять… Мало кто удержался в рамках перед медными трубами.
— А царь? — Лузинские глаза смеялись.
— Царю, Степан Иванович, медные трубы были положены по штату! Для одного народ ничего не жалел, готов был на любую музыку… Мужик потому за царя и держался.
Лузин посерьезнел и возразил:
— Ну, положим, Гаврило с Данилом не больно-то и держались. Наоборот!
— А ныне оба на Соловках либо в Печоре локти грызут.
Но Лузину было не до политических споров. Вологда требовала от него лес, десятник нужен, и он повторил предложение:
— Принимай, Александр Леонтьевич, должность! Остальное и прочее я беру на себя.
В горле у Шустова застрял горячий комок. Не зная, чем выразить облегчающую благодарность, он покашлял тогда, приготовился сказать Лузину что-то хорошее, но в контору зашли двое высланных украинцев.
Считая дело окончательно решенным, начальник подал Шустову бланки учетных документов:
— Принимай, Александр Леонтьевич, покамест по кубатуре, в сортиментах разберемся позднее.
Кладовщик в тот же день выдал Шустову под расписку стальное клеймо на березовой ручке и складной в медной оправе аршин. Надо было срочно клеймить торцы дерев, обмеривать и сортировать свежую древесину, вывезенную усташенскими мужиками.
Ночевали в ту ночь вместе со всеми, но жилье выделили тоже вскоре и почти по-царски: Лузин приказал отгородить в бараке угол в одно окно. Половину места занимали широкие нары, на коих цыганские способом сложили подушки и одеяла. Вторую половину занимал стол, тесанный топором, да такая ж скамья. Еще оставалось место под умывальник, и шевельнуться, повернуться, ничего не задев, было совсем невозможно.
Александр Леонтьевич был рад и такому жилью. Со всем стараньем старорежимного подрядчика он приступил к новой работе. И та дорожная ночь была давно позади… Шла последняя, Страстная неделя поста, когда на восьмой версте объявился шибановский Павел Рогов. Мужик стоял перед Шустовым с просительным видом, с топором за поясным ремнем, с котомкой на широких плечах. Шустов не скрыл радости:
— Ты, Павел Данилович, с подводою или так?
— Один.
— Значит, без лошади. Бери моего коня и дровни! Подсанки тоже подыщем. Надолго ли, если не трудно ответить?
— Трудно, Александр Леонтьевич! — признался Павел. — Трудно ответить… Хотел на вовсе… Пойду на любую делянку… Не дают дома-то жить!
Десятник, подобно начальнику лесопункта, не стал вникать в подробности, а взял да и показал новичку место в бараке.
Павел не разучился валить и возить лес… Но когда начала таять лежневка, Шустов неожиданно переменил собственное решение, послал его в пилоставку, чтобы тесать топорища, насаживать топоры и точить поперечные пилы для украинских лесорубов. Павел вначале заерепенился, считая все это стариковской работой. Вмешался сам Лузин, начальник, убедил, что дело это сейчас важнее всего.
— Платить будем на совесть, как рубщику! — закрепил Шустов весь разговор. — Да и спать тут будет тебе спокойнее.
Пилоставка была срублена в охряпку на скорую руку. (Рубили сначала баню, но понадобилась пилосгавка.) Печка сложена по-культурному, даже с плитой. Двери открывались прямо на улицу, в сторону болотного леса.
Павел тесал топорища с утра до вечера, часами шаркал напильником. На ночь он запирался на крюк и спал прямо на голом топчане. Питался кое-чем из ларька. Хлеб и табак привозили для лесорубов на лошади с железнодорожного разъезда, еще торговали треской. Иногда приходил ночевать Апалоныч, рассказывал новости. Тоска подступала к Павлову сердцу. Дошел слух, что Сопронов через милицию ищет его, что в Шибанихе сломалась дедкова мельница. Не мельница маяла, маяла неизвестность. Как-то там Вера Ивановна, когда будет родить? Мать жива ли?
Каждое утро начиналось с прихода украинских выселенцев. Они разбирали пилы, иные просили насадить топор на новое топорище. Павел не успевал как следует наточить пилу, сделать по-доброму топорище.
— Тебе, Данилович, все одно на всех не усшггь, — поучал Апалоныч, сидя на чурбане и растапливая печку. — Ты возьми да одного научи, топоры-то насаживать! Вон хоть бы Малодуба Григория. Парень проворной, сам научится и других выучит. Вишь, легок на помине…
Дверь хлопнула. Павел поднял голову. Рыжие усы Грицька весело шевельнулись:
— Здоровеньки булы!
В серых глазах парня чуялась застойная хохлацкая грусть. Давняя тоска стояла в глазах, но все равно они улыбчиво щурились. На голове у Грицька топорщился какой-то вязаный шерстяной колпак, на плечах — латанный во многих местах ватный пиджак. Штаны на коленях тоже были закропаны, уже и на заплатах имелись дыры. Особенный страх вызывала у Павла обутка Грицька, напоминавшая шоптаники, то есть тряпичные лапти, в каких бродят многие нищие. Грицько сильно напоминал в этой обуви шибановского Носопыря.
— Чего на ноги дивишься? — улыбнулся Грицько. — Коли моим щиблетам заздришь, то я готовий поменятися… А ти, диду, пиди там часом за мени на дилянку. За це виддам тоби всю премию…
— Много ли вы с Антоном кубатуры-то нагонили? — спросил Апалоныч.
— Многа! Багацько… А було б ще бильше, як би до Ярохина не тягали.
— К Ерохину? — притворно удивился Апалоныч. — А чево ему от вас?
— Як чого? Вин тут замисть попа, вимятае сповидь, инколи де-кого причащав.
Грицько поднес кулак к своему носу, показывая, как причащает Ерохин.
… Сегодня Грицько отказался учиться насаживать топор по-вологодски. Он попросил у Павла бритву и помазок, чтобы сбрить бороду:
— Витру не буде, ходимо до шинкарок.
Апалоныч сварил чугунок картошки, достал из мешка хлеба:
— Садитесь-ко вот лучше.
— Цибуля? Та вона ж ныне Милиша за будь-яку дивчину… Давай швидше, поки нема брата Антона, той прийде, все умне… А ось вин тут як тут. Все чуе, як кит з вусами.