Их глаза встретились. Даниэль едва заметно нахмурил брови и пересел на другое место.
Это недоверие обидело Жака больше всего. Его встреча с Даниэлем обернулась сплошной цепью разочарований. Наконец он это осознал. Ни разу за весь день между ними не было взаимопонимания, он даже не смог открыть своему другу имя Лизбет! Сперва ему показалось, что его мучает это крушение иллюзий; в действительности же, не отдавая себе отчета, он страдал прежде всего потому, что впервые посмел взглянуть критическим глазом на собственную любовь и тем самым утратил ее. Подобно всем детям, он жил одним настоящим, ибо мгновенно предавал забвению прошлое, а будущее вызывало в нем лишь нетерпение. Но настоящее упрямо не желало давать ему сегодня ничего, кроме мучительной горечи; день близился к концу и сулил безнадежность отчаянья. И когда Антуан показал ему знаком, что пора уходить, Жак почувствовал облегчение.
Даниэль заметил жест Антуана. Он поспешил подойти к Жаку.
— Вы ведь еще не уходите?
— Нет, уходим.
— Уже? — И тихо добавил: — Мы так мало были вдвоем!
Ему этот день тоже принес лишь обманутые надежды. К ним примешивались укоры совести по отношению к Жаку и, что его особенно удручало, по отношению к их дружбе.
— Прости меня, — вдруг сказал он, увлекая друга к окну, и у него сделалось такое жалобное и доброе лицо, что Жак мгновенно забыл все обиды и вновь ощутил прилив былой нежности. — Сегодня все так неудачно получилось… Когда я тебя снова увижу? — говорил настойчиво Даниэль. — Мне нужно побыть с тобой подольше и вдвоем. Мы теперь плохо знаем друг друга. Да и не удивительно, целый год, сам посуди! Но так нельзя.
Он спросил вдруг себя, что станется с этой дружбой, которая так долго ничем уже не питалась, ничем, кроме какой-то мистической верности прошлому, хрупкость которой они только что ощутили. Ах, нет, нельзя, чтобы все погибло! Жак казался ему еще немного ребенком, но его привязанность к Жаку оставалась прежней; она, пожалуй, даже еще возросла от сознания своего старшинства.
— По воскресеньям мы всегда дома, — говорила тем временем г-жа де Фонтанен Антуану. — Мы уедем из Парижа только после раздачи наград.
Глаза у нее засияли.
— Ведь Даниэль всегда получает награды, — шепнула она, не скрывая гордости. И, убедившись, что сын стоит к ним спиной и не слышит ее, внезапно добавила: — Пойдемте, я покажу вам свои сокровища.
Она весело побежала в свою спальню; Антуан последовал за ней. В одном из ящиков секретера было аккуратно разложено десятка два лавровых венков из цветного картона. Она тут же задвинула ящик и засмеялась, чуть смущенная своей ребяческой выходкой.
— Только не говорите Даниэлю, — попросила она, — он не знает, что я их берегу.
Они молча прошли в прихожую.
— Жак, ты идешь? — позвал Антуан.
— Сегодняшний день не в счет, — сказала г-жа де Фонтанен, протягивая Жаку обе руки; она настойчиво смотрела на него, словно обо всем догадалась. — Вы здесь среди друзей, дорогой Жак. Когда бы вы ни пришли, вы всегда будете желанным гостем. И старший брат тоже, само собой разумеется, — прибавила она, грациозно поворачиваясь к Антуану.
Жак поискал глазами Женни, но они с кузиной исчезли. Он нагнулся к собачонке и поцеловал ее в шелковистый лоб.
Госпожа де Фонтанен вернулась в столовую, чтобы убрать со стола. Даниэль рассеянно прошел за ней следом, прислонился к дверному косяку и молча закурил. Он думал о том, что ему сообщила Николь; почему от него скрыли, что кузина сбежала из дома, что она попросила у них убежища? Убежища от кого?
Госпожа де Фонтанен сновала взад и вперед с той непринужденностью в движениях, которая придавала ей моложавость. Она вспоминала разговор с Антуаном, думала о том, что он рассказал ей о себе, о своих занятиях и планах на будущее, о своем отце. «У него честное сердце, — думала она, — и какая прекрасная голова… — Она попыталась найти эпитет. — …голова мыслителя», — прибавила она с радостным оживлением. Ей вспомнился недавний порыв; значит, и она согрешила, пусть только мысленно, пусть мимолетно. Слова Грегори пришли ей на память. И тут, без всякой причины, ее охватило вдруг такое могучее ликование, что она поставила на место тарелку, которую держала в руке, и провела пальцами по лицу, будто хотела ощутить, какова эта радость на ощупь. Подошла к удивленному сыну, весело положила ему на плечи руки, заглянула в глаза, молча поцеловала и стремительно вышла из комнаты.
Она прошла прямо к письменному столу и своим крупным, детским, чуть дрожащим почерком написала:
«Дорогой Джеймс,
Я держалась сегодня ужасно надменно. Кто из нас имеет право судить своих ближних? Благодарю бога за то, что он еще раз меня просветил. Скажите Жерому, что я не стану требовать развода. Скажите ему…»
Она писала и плакала, слова прыгали у нее перед глазами.
XII
Через несколько дней Антуан проснулся на рассвете от стука в ставни. Тряпичник не мог достучаться в ворота; он слышал, что в швейцарской дребезжит звонок, и заподозрил неладное.
В самом деле, умерла матушка Фрюлинг; последний удар свалил ее на пол у самой кровати.
Жак прибежал, когда старуху уже перекладывали на матрас. Рот у нее был открыт, виднелись желтые зубы. Это напомнило ему о чем-то ужасном… ах да, труп серой лошади на тулонской дороге… И вдруг подумалось, что на похороны может приехать Лизбет.
Прошло два дня. Она не приехала, она не приедет. Тем лучше. Он не пытался разобраться в своих чувствах. Даже после того, как он побывал на улице Обсерватории, он продолжал работать над поэмой, где воспевал возлюбленную и оплакивал разлуку с нею. Но видеть ее наяву он, пожалуй, и не хотел.
Однако он раз десять на дню проходил мимо швейцарской, всякий раз бросал туда тревожный взгляд и всякий раз возвращался к себе успокоенный, но не удовлетворенный.
Накануне похорон, когда он, поужинав в одиночестве, вернулся домой из соседнего ресторанчика, где они с Антуаном столовались с тех пор, как г-н Тибо отбыл в Мезон-Лаффит, первое, что ему сразу же бросилось в глаза, был чемодан, стоявший в дверях швейцарской. Он затрепетал, лоб покрылся испариной. В мерцании свечей вокруг гроба виднелась коленопреклоненная девичья фигурка, покрытая траурной вуалью. Он, не колеблясь, вошел. Две монахини равнодушно взглянули на него; но Лизбет не обернулась. Вечер был душный, собиралась гроза; воздух в комнате был спертый и сладковатый, на гробе увядали цветы. Жак остался стоять, жалея, что вошел; погребальное убранство вызывало у него неодолимую дурноту. Он уже не думал о Лизбет, он искал предлога, чтобы сбежать. Одна из монахинь поднялась, чтобы снять со свечки нагар, он воспользовался этим и вышел.
Догадалась ли девушка о его присутствии, узнала ли его шаги? Она догнала Жака раньше, чем он успел дойти до квартиры. Он обернулся, заслышав, что она бежит следом. Несколько секунд они стояли лицом к лицу в темном углу лестницы. Она плакала под опущенной вуалью и не видела протянутой к ней руки. Он бы тоже заплакал, хотя бы из приличия, но не испытывал ровно ничего, кроме некоторой досады да робости.
Наверху хлопнула дверь. Жак испугался, что их могут застать, и вытащил ключи. Но из-за волнения и темноты никак не мог попасть в замочную скважину.
— Может быть, ключ не тот? — подсказала она.
Он был потрясен, когда услышал ее протяжный голос. Наконец дверь отворилась; Лизбет застыла в нерешительности; шаги спускавшегося по лестнице жильца приближались.
— Антуан на дежурстве, — шепнул Жак, чтобы подбодрить ее. И почувствовал, что краснеет. Она без особого смущения переступила порог.
Когда он запер дверь и зажег свет, она прошла прямо в его комнату и знакомым движеньем села на диван. Сквозь креп вуали он разглядел распухшие от слез веки, увидел лицо, быть может, подурневшее, но преображенное печалью. Заметил, что у нее забинтован палец. Он не решался сесть; в голове занозой сидела мысль о мрачных обстоятельствах, которыми было вызвано ее возвращение.
— Как душно, — сказала она, — будет гроза.
Она подвинулась, словно приглашая Жака сесть рядом, освобождая для него место — его место. Он сел, и тотчас, ни слова не говоря, даже не снимая вуали, а только откинув ее немного со стороны Жака, она точно так же, как прежде, прижалась лицом к его лицу. Прикосновение мокрой щеки было ему неприятно. Креп отдавал краской, лаком. Он не знал, что делать, что говорить. Захотел было взять ее за руку, она вскрикнула.
— Вы порезали палец?
— Ах, это… это ногтоеда, — вздохнула она.
В этом вздохе слилось все — и боль, и горе, и волна безысходной нежности. Она стала рассеянно разматывать бинт, и когда показался палец, сморщенный, синий, с отставшим из-за нарыва ногтем, у Жака перехватило дыхание и на миг все поплыло перед глазами, словно она вдруг обнажила перед ним сокровенные уголки своей плоти. А теплота ее тела, так тесно прижавшегося к нему, пронизывала его сквозь одежду. Она обратила к нему фарфоровые глаза, которые, казалось, вечно молили об одном — не делать ей больно. Невзирая на отвращение, ему захотелось поцеловать ее больную руку, исцелить ее поцелуем.