Берта кивнула головой.
— Надо было беречь жизнь — вот в чем дело. Зачем она это сделала?
В голосе его слышалось рыданье, хотя казалось, он говорит совершенно спокойно. Берта плакала.
— Нет, в этом не было необходимости! Я вырастил бы его, вырастил бы, как собственного ребенка.
Берта широко раскрыла глаза. Теперь она все поняла, и ужасный страх охватил ее. Она подумала о себе. Что, если и она тоже в эту единственную ночь... в этот единственный час?! Она так испугалась, что казалось, лишится чувств. То, что до сих пор представлялось ей почти невероятным, вдруг превратилось в уверенность. Не могло быть иначе, смерть Анны была предзнаменованием, перстом божьим. И вдруг она вспомнила о той прогулке в Вене двенадцать лет тому назад, когда Эмиль поцеловал ее и она почувствовала страстное желание иметь ребенка. Почему не испытывала она такого же чувства, когда недавно лежала в его объятиях?.. Да, теперь она знала: она хотела только минутного наслаждения, она не лучше какой-нибудь уличной девки, и было бы лишь заслуженной небесной карой, если бы она погибла от своего греха так же, как та несчастная, которая лежит там.
— Я хотела бы еще раз взглянуть на нее, — сказала она.
Рупиус указал на дверь. Берта открыла ее, медленно подошла к кровати, на которой лежала умершая, долго смотрела на нее и поцеловала в оба глаза. Необычайный покой охватил ее. Больше всего ей хотелось еще долго оставаться у тела Анны, возле которого ее собственные разочарования и страдания теряли всякое значение. Она преклонила колена у кровати и сложила руки, но не молилась. Вдруг у нее потемнело в глазах, она почувствовала хорошо знакомую внезапную слабость, головокружение, но оно тотчас прошло. Сначала она слегка вздрогнула, потом глубоко, с облегчением вздохнула и почувствовала, что с этим приступом слабости как бы рассеялись не только ее недавние опасения, но и вся сумятица этих безумных дней, последние вспышки женской страстности — все, что она принимала за любовь. И, стоя на коленях перед этим смертным одром, она поняла, что не принадлежит к числу тех легкомысленных натур, которые способны без раздумий упиваться радостями жизни. С отвращением думала она об единственном часе счастья, дарованном ей, и чудовищной ложью показалось ей бесстыдное наслаждение, испытанное ею тогда, по сравнению с тем невинным, нежным поцелуем, воспоминание о котором украсило всю ее жизнь. Ясно, во всей их замечательной чистоте, представились ей теперь отношения между этим паралитиком и его женой, которой пришлось смертью заплатить за свой обман. И, глядя на бледный лоб умершей, она думала о том незнакомце, из-за которого Анне суждено было умереть: он теперь безнаказанно и, пожалуй, без всяких угрызений совести разгуливает по городу и будет жить, как тот, другой... нет, как тысячи и тысячи других, которые недавно касались ее платья и с вожделением смотрели на нее. И она почувствовала величайшую несправедливость этого мира, где жажда наслаждения дарована женщине наравне с мужчиной, но для женщины становится грехом и требует возмездия, если она не связана с жаждой материнства.
Она поднялась, в последний раз бросила прощальный взгляд на любимую подругу и вышла из комнаты, где лежала умершая. Господин Рупиус сидел в соседней комнате совершенно так же, как она оставила его. У нее явилась глубокая потребность обратиться к нему со словами утешения. На одно мгновенье ей показалось, что весь смысл ее собственной судьбы заключался лишь в том, чтобы она могла до конца понять страдания этого человека. Она хотела сказать ему это, но почувствовала, что он из тех, кто предпочитает оставаться наедине со своим горем. И она молча села против него.
1900
Слепой Джеронимо и его брат
(Перевод С. Уманской)
Слепой Джеронимо встал со скамьи и взял гитару, лежавшую на столе возле стакана с вином. Он услышал отдаленный грохот первых экипажей. Пройдя ощупью хорошо знакомый путь до двери, он спустился по узким деревянным ступенькам, ведущим в крытый двор. Его брат последовал за ним, и оба остановились внизу у лестницы, спиной к стене, чтобы укрыться от сырого и холодного ветра, который врывался через открытые с двух сторон ворота на мокрый и грязный двор.
Под мрачными сводами старого трактира проезжали все коляски, державшие путь через перевал Стельвио[34]. У путешественников, ехавших из Италии в Тироль, здесь была последняя остановка перед подъемом. К длительному пребыванию она не располагала, потому что как раз тут дорога была довольно прямая и не слишком живописная, ибо пролегала между невысокими, лишенными растительности горами. Слепой итальянец и его брат Карло обычно проводили здесь все лето.
Прибыла почта, вскоре подъехали и другие экипажи. Большинство пассажиров продолжали сидеть, тепло укутанные в пальто и пледы, но некоторые выходили из колясок и нетерпеливо прохаживались по двору. Погода становилась все хуже, лил холодный дождь. Казалось, что после целой череды ясных дней внезапно и раньше времени наступила осень.
Слепой пел, аккомпанируя себе на гитаре; он пел неровным, иногда вдруг пронзительно взвизгивающим голосом, что бывало всегда после того, как ему случалось выпить. По временам он, как бы в тщетной мольбе, обращал невидящие глаза к небу. Но лицо его, с черной небритой щетиной и синеватыми губами, оставалось совершенно неподвижным. Старший брат стоял рядом с ним, почти не шевелясь. Когда кто-нибудь бросал в его шляпу монету, он благодарил кивком головы и, скользнув по лицу жертвователя быстрым и каким-то отсутствующим взглядом, сейчас же, словно в испуге, отводил глаза и опять, как его брат, смотрел в пространство. Казалось, глаза его стыдятся света, который им дано видеть, но не дано и блика его подарить слепому брату.
— Принеси мне вина, — сказал Джеронимо, и Карло пошел в дом, покорно, как всегда.
Пока он поднимался по ступенькам, Джеронимо снова запел. Он давно уже не прислушивался к своему голосу и поэтому замечал все, что происходило поблизости. Сейчас он услышал совсем близко шепот двух голосов — молодого человека и молодой женщины. Он подумал о том, сколько раз эти двое уже проходили той же дорогой, взад и вперед; из-за слепоты и опьянения ему иногда казалось, что день за днем через перевал бредут одни и те же люди — то с севера на юг, то с юга на север. Поэтому он давно знал и эту молодую пару.
Карло вернулся и подал Джеронимо стакан вина. Слепой взмахнул им в сторону молодой пары и сказал: «Ваше здоровье!»
— Спасибо, — ответил молодой человек, но женщина потянула его прочь — слепой внушал ей ужас.
Подъехала коляска с довольно шумной компанией: отец, мать, трое детей, бонна.
— Немецкая семья, — тихо сказал Джеронимо брату. Отец дал детям по монете и разрешил бросить их в шляпу нищего. Джеронимо поблагодарил каждого кивком головы. Старший мальчик с робким любопытством вглядывался в лицо слепого. Карло смотрел на мальчика. Как всегда при виде детей, он не мог не думать о том, что Джеронимо был как раз в этом возрасте, когда случилось несчастье, лишившее его зрения. Потому что и сейчас, почти через двадцать лет, он помнил тот день совершенно ясно. И сейчас в ушах его звучал пронзительный крик, который издал маленький Джеронимо, падая на траву, и сейчас видел он узоры и кольца, которые солнце чертило на белой ограде сада, и снова слышал воскресный перезвон колоколов, раздавшийся в эту минуту. Он, как обычно, пускал стрелы в ясень у ограды и, услышав крик, сразу понял, что, вероятно, ранил младшего брата, только что пробежавшего мимо. Самострел выскользнул у него из рук, он выпрыгнул из окна в сад и бросился к брату, который лежал на траве, закрыв лицо руками, и громко плакал. По его правой щеке и шее стекала кровь. В это время с поля вернулся отец; он вошел через маленькую садовую калитку, и теперь они оба растерянно стояли на коленях перед рыдающим ребенком. Прибежали соседи. Старухе Ванетти первой удалось оторвать руки мальчика от лица. Потом пришел кузнец, у которого Карло состоял тогда в обучении, кое-что смысливший в искусстве врачевания; он сразу увидел, что правый глаз потерян. Приехавший вечером из Поскьяво врач тоже ничем не мог помочь. Да, он тогда уже намекнул на опасность, грозившую и другому глазу. И он оказался прав. Через год мир погрузился для Джеронимо в ночь. Вначале все пытались его убедить, что со временем он вылечится, и, казалось, он этому верил. Карло, знавший правду, дни и ночи бродил тогда по большой дороге, по лесам и виноградникам и едва не покончил с собой. Но патер, которому он доверился, объяснил ему, что его долг жить и посвятить свою жизнь брату. Карло это понял. Его охватило безмерное сострадание. Только когда он был вместе со слепым мальчиком, мог гладить его волосы, целовать в лоб, когда рассказывал ему всевозможные истории, выводил гулять в поля и виноградники за домом, мука его ослабевала. После несчастья он забросил учение в кузнице, ибо не хотел расставаться с братом, а потом так больше и не решился снова приняться за ремесло, хотя отец очень тревожился и уговаривал его. Однажды Карло обратил внимание на то, что Джеронимо совсем перестал говорить о своей беде. Скоро он понял почему: слепой окончательно убедился, что никогда больше не увидит неба, холмов, дорог, людей, света. Теперь Карло страдал еще сильнее, чем раньше, как ни старался успокоить себя тем, что причинил это несчастье без всякого умысла. И порой, глядя ранним утром на спавшего рядом с ним брата, он испытывал такой страх при мысли о его пробуждении, что выбегал в сад, только бы не присутствовать при том, как эти мертвые глаза каждое утро снова раскрываются навстречу свету, навсегда для них погасшему. Тогда-то Карло и пришла в го-лозу мысль учить Джеронимо, у которого был приятный голос, музыке. Школьный учитель из Толы, иногда приходивший к ним в деревню по воскресеньям, научил его играть на гитаре. Слепой, конечно, еще не подозревал, что это искусство со временем станет его единственным средством к существованию.