Если верить директору Бердслейской гимназии, масскультный дискурс оперирует вещами, тогда как романтическая трансценденция ограничена кругом идей. Вещам соответствует дискурс рекламы, тогда как трансцендентальные идеи наиболее адекватно воплощаются посредством искусства. Как отмечает Дана Брэнд, трансформация искусства в рекламу, или, как сказали бы мы, трансцендентального дискурса в дискурсы масскульта, связана с изменением модальности отношений Гумберта и Лолиты после того, как Гумберт во всех смыслах овладевает девочкой:
Набоковская критика Гумберта, я полагаю, сводится к тому, что, желая владеть Лолитой, он заступает за пределы искусства. Его нимфолепсия из искусства дегенерирует в рекламу в тот момент, когда Гумберт начинает верить в то, что он может обладать Лолитой в физическом мире, а не только в воображении. Вера в возможность действительного обладания образом и есть тот механизм, которым оперирует любая реклама и которым она захватывает своих зрителей в рабство. Гумберт попадает в рабскую зависимость от Лолиты, теряя свою «эстетическую» свободу, тогда, когда он начинает обращаться с ней, как с вещью (commodity), обещанной «рекламой» его воображения… Гумберт может поддерживать иллюзию обладания Лолитой, только тратя деньги, покупая ей подарки, оплачивая ее услуги и т. п. В ходе этого торга Лолита окончательно превращается в вещь, а Гумберт становится ее потребителем. Он оставляет область, обитаемую поэтами, и вступает на рынок…[390]
Этот диагноз представляется справедливым, и он объясняет все более и более настойчивое сближение кодов массовой и романтической культуры, происходящее во второй части романа. Впрочем, справедлив и противоположный диагноз, высказанный А. Аппелем: «Поскольку Гумберт знает, что обращался с Лолитой, как с вещью, его собственный мир сокращается до монструозной вещности»[391]. Не случайно, сталкивая «волшебный мир» и «пошлую вещь» и сетуя на Лолитино предпочтение «вещи», Гумберт невольно уравнивает себя с сосиской: «Она вошла в мою страну, в лиловую и черную Гумбрию… Чудесному миру, предлагаемому ей, моя дурочка предпочитала пошлейший фильм, приторнейший сироп. Подумать только, что, выбирая между сосиской и Гумбертом — она неизменно и беспощадно брала в рот первое» (с. 176).
Сближение романтического и «пошлого» кодов выражается и в том, как Гумберт, «вступивший во владение» Лолитой, все чаще уподобляется Шарлотте в ее отношении к Лолите: «О Шарлотта, я начинал тебя понимать!» (с. 157). Даже его жалобы на Лолиту воссоздают характерную для «женщины с принципами» ноту лицемерия: «Мне предстоит справиться с неприятной задачей: отметить определенное изменение к худшему в нравственном облике Лолиты» (с. 195). Если Шарлотта «воспитывает» дочь по книге «Знай своего ребенка» (с. 86), то руководство, используемое Гумбертом, называется «Познай свою дочь». Гумберт отправляет Лолиту в ту же самую Бердслейскую гимназию, о которой думала и Шарлотта, хотя сам Гумберт этого совпадения не замечает. И даже их новое жилище «походило удручающим образом на Гейзовский дом» (с. 188).
Все чаще Гумберт «соскальзывает» в зону масскультовых и «пошлых» ассоциаций: «Если вы хотите сделать из моей книги фильм, предлагаю такой трюк…» (с. 239). «Ведь я бы мог заснять ее на кинопленке! <…> Меня заставляет стонать от обиды мысль, что я мог так легко обессмертить все эти волшебные узоры, запечатлев их на целлулоидной пленке» (с. 249–250).
Но чаще всего именно взаимные трансформации романтических и масскультных образов наиболее точно соответствуют атмосфере сюрреального кошмара, которым становится осуществленный наяву трансцендентальный проект. Показательно, например, такое мистическое видение огромного киноэкрана, на котором идет какой-то детектив или гангстерский боевик, — мимо этого экрана Гумберт проезжает накануне запланированного им убийства:
Сияя лунной белизной, прямо-таки мистической по сравнению с безлунной и бесформенной ночью, гигантский экран косо уходил в сумрак дремотных, ни в чем не повинных полей, и на нем узкий призрак поднимал пистолет, растворяясь, как в мыльной воде, при обостряющемся крене удалявшегося мира, — и уже в следующий миг ряд тополей скрыл бесплотную жестикуляцию.
(с. 317; курсивом[392] отмечены романтические образы, жирным[393] шрифтом — знаки масскульта. — М.Л.).
Да и столь презираемый Гумбертом фрейдизм при ближайшем рассмотрении оказывается вовсе ему не чужд: ведь в изложенной им самим истории его страсти к нимфеткам очень четко прослежена связь между подавленным в детстве либидо (прерванное мужланами свидание юного Гумберта с нимфеткой-ровесницей) и неврозом, возникшим из-за «задержки» (по Фрейду), то есть остановки развития на одной из его ступеней, — эта «задержка» становится доминантой всей последующей жизни героя. Как отмечает Дженнифер Шют, «практически все возможные психоаналитические интерпретации поведения Гумберта предусмотрены Набоковым, имплантированы в текст и готовы взорваться при любой попытке приложить к ним фрейдистскую методологию»[394]. Однако более точным по отношению к Гумберту оказывается другое наблюдение исследовательницы: «Психоаналитическая экономика желания вызывается на свет только для того, чтобы подвергнуться уничтожающей атаке, но в то же время она остается существенной для развертывания текста. Психоаналитическая структура сначала вписывается в текст, затем стирается пародией, но при этом остается невредимой: она не только присутствует в тексте, но и сохраняет свою легитимность»[395].
Роковое увлечение «нимфетками», при всей трансгрессивности этой страсти, отнюдь не чуждо и американскому кинематографу 1940–1950-х годов, любимыми звездами которого стали весьма сексуализированные дети — в первую очередь, конечно, Ширли Темпл. Как отмечает А. Аппель, обративший внимание на эту параллель, «намеренная асексуальность экранных взрослых вступала в любопытный контраст с сексуальными эскападами детей-звезд… За исключением грубых малобюджетных фильмов, сексуальность детей-звезд скорее восполняла, нежели пародировала взрослое поведение, как будто перед зрителем были взрослые, алхимически уменьшенные до размера детей…»[396]. Аппель также приводит весьма характерное суждение Грэма Грина — кстати, первым оценившего «Лолиту»: «Ширли Темпл играет и танцует с огромной энергией и уверенностью в себе, но значительная часть ее популярности зиждется на вполне зрелом кокетстве… у нее не по годам развитое тело, и в своих фланелевых брюках эта девочка ничуть не уступает в чувственности Марлен Дитрих»[397].
Впрочем, та же двойственность отличает и сказочные образы, которые, как мы видели, играют крайне важную роль в создании поэтической ауры вокруг нимфолепсии Гумберта: именно в 1950-е годы сказочные мультфильмы Диснея приобретают статус гиперреальности симулякров, вытесняя или подчиняя себе все другие сказки (первый Диснейленд начинает строиться в 1954 году, через 2 года после смерти обоих героев романа — если бы он был построен раньше, полагаю, Лолита непременно настояла бы на посещении этой сказочной территории).
Наконец, и противоположность между Гумбертом и Куильти отнюдь не отменяет их глубокого внутреннего сходства. Недаром уже первое упоминание о Куильти содержит в себе конспект судьбы Гумберта — именно так прочитываются названия пьес Куильти, «автора „Маленькой Нимфы“, „Дамы, Любившей Молнию“, „Темных Лет“, „Странного Гриба“, „Любви Отца“» (с. 46). В русском автопереводе Набоков подчеркнет это сходство близостью инициалов Г.Г. и К.К. (в английском варианте было C.Q.). На стене в спальне Лолиты Куильти на рекламном плакате сигарет соседствует с другим рекламным кумиром, к которому «рука Лолиты провела шуточную стрелку… приписала большими буквами: „Г.Г.“; действительно, несмотря на небольшую разницу в возрасте, сходство было поразительным» (с. 88). Двигаясь по следу Куильти и разгадывая оставленные им «улики», Гумберт признает, что «в „тоне“ ума [Куильти] я находил нечто, сродное мне… Он был начитан. Он говорил по-французски. Он знал толк в дедалогии и логомантии… [У]м культурного человека, а не полицейского, не заурядного бандита, не похабного коммивояжера…» (с. 285). Откровенно об этом сходстве говорит Гумберту Куильти: «Мы с вами светские люди во всем — в эротических вкусах, белых стихах, меткой стрельбе» (с. 340).
Куильти, как и Гумберту, отнюдь не чужды трансцендентные устремления. По крайней мере, он профессионально их имитирует — не зря же он заслужил славу американского Метерлинка, пожалуй, самого мистического драматурга в европейском театре. Есть странная ирония в том, что романтический Гумберт многократно насилует Лолиту, тогда как пошляк Куильти оказывается импотентом и умыкает ее для «визуального» наслаждения, предполагая заснять ее — как сказали бы сегодня — в домашнем порно.