перегон леса и горючки приносил барыш, хоть по́том и кровью давались эти деньги. Уже зажгли сухую траву по угору, и он, выгорев, горестно чернел дымящейся плешиной. Иван Матвеевич с тоской озирал убогое празднество людей, похожее на вороний разгул в дни первой деревенской свеженины. Но и как было не омрачиться? Все завтрашние выпуски теленовостей начнутся с экстренных сообщений о небывалых лесных пожарах, вспыхнувших по всей России за один только этот праздничный день. Как было не помечтать о том, чтобы на грешную землю в следующий миг налетел, вызванный молитвами мёртвых окопников, очищающий вихрь, смёл бы все эти столы-скатёрки, уставленные хмельной жратвой, отстоял бы эти речушки и деревца в войне с ними человека, от первобытной низости ли, от большого ли ума пошедшего на родной край напалмом…
– Нет, вы посмотрите, что творят! – не умея больше стреножить эту боль, Иван Матвеевич в сердцах выматерился. И в другой раз пожалел, что не вернулся со школьным автобусом, обратным рейсом развозившим старух по домам.
С такими-то тревожными мыслями, расшевелив душу, словно осиное гнездо, Иван Матвеевич ещё помаячил у затопленного моста, от которого виднелись одни перила. Он даже покричал девчушке, с вёдрами спустившейся под угор, чтобы привлекла кого-нибудь из мужиков, спустили лодку, но она не услышала. Собственно, разлив можно было обойти, если всё время забирать лесом, только вот ноги ломать в обход. Но что ноги? Так, кости, а мясо нарастёт. Бывалый солдат всегда об обувке печётся. А вот обувка не та, не походная.
Ельником, долой от разудалой публики, глядеть на которую не хотелось, уходил Иван Матвеевич, проваливаясь в глубоком мху, в каждую пору втянувшем сырость. Здесь, в лесу, где по-весеннему плотно пахло смолой и багульником, сердце отмякло, будто напаренное этими настоявшимися ароматами. Он перебрёл малую протоку и сел на колоду вылить воду из туфель и отжать носки, когда со стороны рва жахнуло. Дробь качнула нижние ветви ёлки, под которой он сидел, а затем над лесом просвистела уточка и, мёртвая, шлёпнулась в ернике.
Всё произошло так быстро, что Иван Матвеевич не успел и глазом моргнуть! Но сердце, как всегда, оказалось проворнее, и вместе с выстрелом, с гулом его, что не успели поглотить вода и лес, оно, сердце, вздрогнуло от вечного трепета, который всю войну наступал Ивану Матвеевичу на пятки, а в миру отстал: а ну как сейчас же, под этой самой ёлкой душа покинет тело, как птица старое гнездо?
«О-хо-хо, жизнь Ивана Грошева, ни шиша хорошего!» – покачал головой старый солдат, которого близость края лишь всколыхнула, а следом пришло великое успокоенье, как будто лежал он парнем с деревенской девкой на молодом сене.
Стыдливо зажмурясь, он переместился на всякий случай по ту сторону дерева, где мог чувствовать себя в относительной сохранности, пошарил за пазухой и вынул блокнотик, который с почётом вручили ему на митинге. В этот блокнотик, как понял Иван Матвеевич, заносят всякие важные дела и потом живут с оглядкой на них, не психуют без повода и не грызутся со старухой.
– И для чего тратились? – Иван Матвеевич с уважением полистал пронумерованные страницы, оскальзываясь заскорузлым пальцем на гладком чистом листе и переворачивая не сразу, а пока не смажет слюной. – Лучше бы курево выдали! А то ведь мне и записывать-то в эту книжечку нечего, последнюю графу мараю…
Блокнотик он всё же убрал обратно во внутренний кармашек, застегнул пуговку и даже пощупал в этом месте: тут ли?
– Отдам Таисии. У ней всю дорогу планов, как у Горбачёва!
Он поскору обулся, подвернул брюки до икр, щетинившихся редким старческим волосом, и направился искать перелаз через шумящую речку. И в этот миг ударил новый выстрел и, может быть, дробь прошлась как раз по тому месту, где он только что сидел…
А день шёл в закат – тёплый, солнечный, с лёгким ветром в лицо и сахарно-белыми облаками, светящимися насквозь, как потянутая ватка. По упавшей толстой лесине где ползком, где раскорякой, да и то не с первой попытки, перебрался Иван Матвеевич на тот бережок, на чистый, как неисписанная страница, речной песок, и сквозь седой от света ольшаник вышел на болото.
За ельником показались крыши изб. Ярко, в отличку от других, полыхнуло на солнце цинковое покрытие на брусовом пятистенке участкового милиционера.
Шагать по кочкам было неходко, тряско. Иван Матвеевич выбрал посох и, прежде чем ступить, тыкал впереди. Правил жёлтой подломившейся осокой, державшей пуховую лёгкость сухого тела, и каждый миг опасался сверзиться в ледяную сырость между кочек, переломать руки-ноги.
И вдруг снова музыка! Или послышалось?
Нет, за кустами зеркально сверкнуло лобовое стекло белой «копейки», не иначе той самой, которую он уже видел утром. В последние годы много молодчиков наводняло село. Здесь они чувствовали себя вольготно, как в чужом храме, с которого тёмной ночью сбили замок. Не таясь, курили и варили коноплю, сосали пиво, шатаясь по улицам или гоняя на своих машинах, вышибали стёкла в брошенных избах, а то жгли их ради развлечения, воровали лодки на металл, пакостили в огородах и ни в чём не знали и не хотели знать укорота.
«Ладно, пусть люди отдыхают! Сам – права Таисия! – покуролесил на своём веку…» – задним числом согласился Иван Матвеевич, чувствуя и свою неправоту тоже и душевно желая, чтобы всё сегодня шло в мире и согласии.
И только он так подумал, как заполыхала прошлогодняя трава, затрещал бурьян, и косой парус затрепетал над лугом. Иван Матвеевич встал, как вкопанный. Он ещё надеялся, что сейчас набегут, затопчут, зальют из лужи. Но никто даже не шелохнулся! Пасмурный и усталый, он сам направился к машине, как ни остерегала его Катеринка, промелькивая ясным солнышком из-за тучки.
На газетках было тесно от вкусной еды. Рядом устроились на двух досках вместо лавок трое крепких мужиков и две пигалицы, совсем девчонки. Компания сразу не понравилась Ивану Матвеевичу. Было в них что-то, уже и за скотство шагнувшее. Недаром они огородились от всех в этом скрытом месте у болота, где никто и никогда не затевал маёвок, разве что лисы мышковали да вороны по весне теребили какую-нибудь оттаявшую падаль.
– Ты меня любишь?! – пьяно вопрошали пигалицы и, являя глазами самочью доступность и вседозволенность в обращении, сами и отвечали: – Ага-а! А ты со мной будешь? – И, подмигнув друг дружке, понятливо акали: – А-га-а-а!
Верно, был ещё пацан лет тринадцати, сшибавший на одного из воротил – такой же мускулистый, с хмурым подлобным взором и наторевшими в драках кулаками. Это он понастроил из сухой полыни