— Остепенись, Николай Иванович.
Дедко Никита и дедко Клюшин незаметно, по одному, выбрались на волю и по дождю направились к Данилу Пачину.
— Ушли! — зашумел отец Николай.
В дверях появились чьи-то широкие плечи и черная мокрая голова. Отец Николай обрадовался.
— Свято место да пусто не будет. Ты ли, Дмитрий? Явился яко из преисподней самой. Садись, компании для!
В дверях стоял и в самом деле Митька Усов. Он шагнул, не мог перекинуть хромовую ногу через амбарный порог и полетел на улицу, в темноту.
Ночью, еще до грозы, Митька Усов был послан сторожить шибановских арестованных. Он пошел, мысленно матерясь. Не больно-то и приятно всю ночь сидеть у амбара, да еще в свой законный ольховский праздник — в казанскую! Ко всему прочему Митьке с самого начала не нравилась эта история. «Для чего эдаким нечередником прижимать стариков? — думал он. — Велика беда, соплюна выпороли. Бить стекла, хоть бы и в церкви, последнее дело. Подростков пороли за это испокон веку».
На крыльце исполкома, от злости за испорченный праздник, Усов даже сплюнул: «А куды они денутся?» — решил он и захромал не к амбару, а к Гривеннику. Выпил у Гривенника он стопку вина и два стакана кислого пива. Гривенник сроду не варивал хорошего пива. К Митьке сразу привязалась изжога с отрыжкой.
В это время и поднялась на улице драка. Митька забыл сам про себя и про то, что он караульщик. Он вылетел от Гривенника пулей. Даже простреленная нога как будто перестала хромать, он, как бывало в молодости, ринулся в самое пекло. Усташинских быстро прогнали, потом Усов нечаянно оказался в гостях у Акима Дымова, а тут пришла вторая волна, и Усов опять устремился на улицу. Он худо помнил, что было дальше. Кто-то из усташинцев огрел-таки его батогом по лопаткам. Митька тоже кого-то стукнул и очутился опять у Гривенника, потом опять на улице, а тут началась гроза, и он, пересилив себя, очнулся и только теперь, с натугой, вспомнил, что он амбарный патруль. Весь мокрый с трудом приковылял к месту своего назначения.
…Двери амбара были настежь, внутри светло, как в церкви, и поп Рыжко хлопал по плечам то Носопыря, то Павла Сопронова. Усова заволокли внутрь, усадили на амбарном полу.
— Хо! Дмитрий, воин Христов! Откуда? И аз грешный препоясан весельем! Одно прискорбно: мал сосуд сей! — Отец Николай поднял почти пустую бутылку. — Причастись, одному тебе достаточно.
— А где Никита? И Клюшина нету, мать-перемать!
— Да придут, — сказал Носопырь. — Куды деваются?
— К утру, сказали, явятся, все три.
— Как коров станут выпускать, так и придем, сказали.
— Не подведут, Митрей, не подведут, ей-бо!
— Хо-хо-хо-хо, едрить твою… — гудел бас отца Николая. — А крепки ли заклепы темницы? И что значат железы сии, егда и не такие оплоты рушатся в прах?
— Ладно, коли… — Митька махнул рукой, у него смежались веки, перед глазами троились свечные огни. Он прислонился к сусеку и под гул поповского голоса уснул, попытка будить его закончилась для отца Николая неудачей.
— Зело тяжел! А пгго, братцы? Не пора ли и нам? Пойдем ночлегу поищем.
— Оно так, — сипло сказал Носопырь.
— Буди Жука, да пойдем.
— Дак спит, батюшка, уставши…
— А я уж тут… — отмахнулся Павло Сопронов.
— Пошто тут? — поп присел на корточки. — Садись на закукорки, донесу хоть бы и до Шибанихи.
Старик было заотказывался, но отец Николай поглядел на него, и Павло зашевелился.
— Садись! А ты, Жук, дуй на огонь, паникадило гаси! Да замок сунь в пробой, чтобы как было, Димитрия беспокоить нежелательно.
Павло обхватил руками могучую шею, и отец Николай встал, крякнул.
— Куда везти?
— Да уж… давай ко Гривеннику.
Носопырь погасил свечи, закрыл двери, сунул замок в пробой. Все отправились ночевать. Подворье у Гривенника никогда не запиралось. Отец Николай заволок Павла в избу, опустил на лавку. Не успев перекреститься, пал на пол и захрапел так, что разбудил спавшего на печи нетрезвого Гривенника. Ночлежники уснули кто где.
XI
Днем в казанскую Прозоров с ружьем решил через поскотину уйти к дальним лесным покосам, потому что никого не хотел видеть. Тоска, затихая, опять завершилась странным равнодушием, бесконечно тягостным отвращением к самому себе.
Над рекой он долго стоял у берега. Облака и небо отражались в омуте с удивительной точностью, без единого, нарушающего иллюзию искажения. Еще в детстве, бывая у тетки, он подолгу стоял у реки и смотрел в это бездонное перевернутое небо. Ему казалось тогда, что травяной берег под ним обрывается синей бездонной пропастью. И так страшно было прыгать в эту небесную пропасть, а потом так приятно было вернуться в реальность, ощущая под пятками песчаное дно и разбивая ладонями эту отраженную водой беспредельность! Но это было в омуте, а там, вверху, беспредельность никогда не исчезала, она существовала, и от нее некуда было деться…
Около небольшого клона ржи он положил ружье и лег на спину на скошенный луг. В зените небо синело той же непознаваемой страшной безбрежностью. Владимир Сергеевич Прозоров отвернулся, отыскивая опору для глаз, но крупные клубящиеся облака лишь оттеняли эту безбрежность. Тогда он закрыл глаза и отвернулся совсем.
Земля была суха и тепла, словно нагретая не сверху, а изнутри. Запахи корней и пересохшей травяной зелени вернули ему ощущение самого себя, он снова взглянул вокруг.
Рожь, склоненная вся в одну сторону, была совершенно недвижима. Внизу, словно под золотым пологом, осененные колосьями, стояли густым подсадом сорные травы. Синими радугами ярко горели многие васильки, белели неувядающие ромашки. И — Прозоров знал, чувствовал это — везде по земле лежали голубые, серые, красноватые камни. Каждый год, сколько ни собирай их, они выпахиваются из земли, как будто роятся. В юности, во время приездов к тетке в имение, Прозорову хотелось думать, что камни рождаются от чего-то, растут, но растут не днем, а лишь по ночам. Странное и отрадное воспоминание.
Летающие парами белые и желтые бабочки трепетали крыльями в ржаных колосьях. Отрешенно гудели шмели. Ковали неутомимые молоточки кузнечиков. В травяной стерне, раскрыв от жары клюв, переваливаясь, бесшумно ходила крупная самоуверенная ворона. Она прыгнула на нижний сучок сосенки, поглядела черным колдовским глазом, бесшумно же улетела. И только закачалась сосновая ветка.
Прозоров сосчитал мутовки сосны, их было около двадцати. Значит, сосне двадцать лет. Он, Прозоров, старше ее почти вдвое, но он уже прожил половину своей жизни. А сосна только начала свою жизнь. Она увидит здешнюю рожь, и реку, и эти камни через шестьдесят лет, а его, Прозорова, уже не будет… Но куда же он исчезнет? Не будет ни его, ни тех людей, которые живут сейчас, а камни, и речка, и небо останутся в мире. Так же как сейчас будут вокруг конусы пахучих стогов и рожь, хранящая тишину, и обросшие мхом горячие валуны, и древние дома деревень, и неясные, красноватые облака, и многоголосая зелень лесов, кустов, мхов и лугов…
Но что дальше? Уже сколько раз мысль его заходила в тупик, натыкаясь на собственное бессилие. Он застонал, повернул голову, и его взгляд вдруг остановился, застыл: круглое отверстие ружейного ствола упиралось прямо в глаза.
«Надо остановить, надо скорее прекратить это… — сказал он себе как бы со стороны. — Все это нелепо… Все глупо и ничего не нужно, надо закончить… Ведь это так просто остановить. Надо разуться, взвести курок… нажать вон на ту железку. И все. Все сразу же прекратится».
Но небытие, коснувшись его, родило в душе холодный страх и неизбывный ужас. Владимир Сергеевич Прозоров вскочил. Пот выступил на лбу, руки дрожали. Он с омерзением подумал о смерти: «Наверное, у людей есть предел абстрагирования. Это он не позволяет сходить с ума. Но что же такое смерть? И почему люди не боятся ее?»
Овечья тропа в прогоне вывела его на неширокое, окруженное соснами взгорье. Здесь, на поляне, два мальчика-пастушка с натугой дуля на потухшие головешки. Дым слезил им глаза, а ребята смеялись от этого. В сосновых космах затухал, шумел душный ветер, чуялись призрачно-нездешние звуки коровьего колокола. Из кустов шумно вздохнула корова, она долго, до нового вздоха, глядела на Прозорова.
Он помог ребятишкам развести пожог, успокоился и пошел в лес, пересек поскотину и перелез осек, потом вышел на тропу, ведущую на дальние сенокосные пустоши. Он хотел обычной усталостью заглушить свои размышления, продирался через чащу, ломая ветки, оборонивался от комаров. Шум сосен, далекий голос колокола и медленно пробуждающийся первобытный зов к добыче наконец растворили его в лесу, он снова не ощущал самого себя, сливаясь с окружающим миром.
Большая птица снялась недалеко от него. По хлопкам крыльев он ощутил то место, где она затихла, напряженно оглядел крону сосны, увидел серый птичий силуэт, сдерживая дыхание, прицелился. Выстрел грохнул раскатисто и торжественно, словно разрядилась не гильза, а Прозоровская душа, и он подбежал к сосне. На иглах, распластав полусаженные крылья, лежал матерый лесной ястреб. Его серповидный клюв то открывался, то закрывался, издавая крякающие звуки. Рябая шея изгибалась, и желтая лапа угрожающе распускала когти.