Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От замужества у нее осталась дочь, Амелия, придурковатая девочка лет тринадцати или четырнадцати, имевшая обыкновение, сидя за столом, водить перед глазами ложкой или вилкой и повторять при этом с вопросительной интонацией какое-нибудь привязавшееся к ней словцо. Например, несколько лет назад у Манарди стояла на квартире аристократическая русская семья, глава которой, не то граф, не то князь, одолеваемый виденьями, беспокоил иногда по ночам обитателей дома, стреляя из пистолета в бродячих духов, являвшихся к нему в спальню. Воспоминаниями об этих, разумеется, ярко запечатлевшихся днях объяснялась настойчивая привычка Амелии вопрошать свою ложку: «Spiriti? Spiriti?»[90] Но даже и мелочи не ускользали от ее пристально-меланхолического внимания. Как-то один немец-турист употребил слово «melone» — «дыня», — которое по-итальянски мужского рода, — в женском роде, на немецкий манер, и после этого девочка, качая головой и грустно следя глазами за движениями ложки, тихо бубнила: «La melona? La melona?» Синьора Перонелла и ее братья относились к такому бормотанью как к чему-то привычному и, только уловив удивление постороннего человека, улыбались ему не столько извиняющейся, сколько растроганной и нежной, даже счастливой улыбкой, словно по какому-то приятному поводу. Елена и я тоже вскоре привыкли к бессмысленному бормотанию Амелии. Адриан с Шильдкнапом вообще уже перестали его замечать.
Упомянутые мною братья хозяйки, между которыми она в смысле возраста занимала промежуточную позицию, были: адвокат Эрколано Манарди — обычно, краткости и удовольствия ради, его именовали l’avvocato[91] — гордость по-сельски простой и необразованной семьи, шестидесятилетний человек с взъерошенными седыми усами и хриплым подвывающим голосом, надсадным своим звуком временами напоминавшим ослиный, и синьор Альфонсо — младший, лет сорока пяти, — родные называли его ласково «Альфо», — крестьянин, которого мы, возвращаясь по вечерам с загородной прогулки, часто видели едущим с поля: верхом на своем длинноухом, под зонтиком, в синих защитных очках, он почти доставал до земли ногами. Адвокат, судя по всему, уже не занимался делами, свойственными его профессии, а только читал газету, — кстати сказать, целые дни напролет, причем в жару разрешал себе сидеть в своей комнате при открытых дверях в одних подштанниках. Это вызывало неодобрение синьора Альфо, находившего, что правовед, — «quest’uomo»[92], говаривал он в таких случаях, — позволяет себе слишком много. Порицая сию вызывающую вольность во всеуслышание, хотя и в отсутствие брата, он не внимал примирительным аргументам сестры, уверявшей, что полнокровие адвоката и сопряженная с жарой опасность апоплексического удара поневоле заставляют его легко одеваться. В таком случае, возражал Альфо, quest’uomo следовало бы по крайней мере затворять дверь, чтобы ни родные, ни distinti forestieri[93] не взирали на его непотребство. Высшее образование отнюдь не оправдывает самонадеянной распущенности. Было ясно, что здесь под благовидным предлогом получает выход некоторая ожесточенность contadino[94] против просвещенного члена семьи, хотя — или, вернее, так как — в глубине души синьор Альфо разделял общее всем Манарди восхищение адвокатом, в котором они видели своего рода государственного деятеля. К тому же братья сильно расходились и во взглядах на жизнь, ибо адвокат держался консервативных, респектабельно-верноподданнических убеждений, Альфонсо же, напротив, был вольнодум, libero pensatore, и критикан, строптиво настроенный в отношении церкви, королевской власти и governo[95], которых скопом обвинял в скандальной растленности: «Ha capito, che sacco di birbaccione?» — «Ты понял, какой это мешок жульничества?» — обычно заключал он свои инвективы, обнаруживая гораздо большую речистость, чем адвокат, который после нескольких кряхтящих поползновений к протесту сердито прятался за газету.
Еще в этом доме жил со своей невзрачной и болезненной женой их кузен, брат покойного супруга госпожи Неллы, Дарио Манарди, кроткий, седобородый, крестьянского обличья человек, передвигавшийся с помощью палки. Но эта чета столовалась отдельно, тогда как нас семерых — братьев, Амелию, обоих долгосрочных постояльцев и приезжую пару — кормила из запасов своей романтической кухни синьора Перонелла, кормила со щедростью, никак не соответствовавшей нашей скромной плате за пансион, неустанно потчуя нас все новыми и новыми яствами. Например, после того как мы успели отдать должное основательному minestra[96], жаворонку с полентой, эскалопу в марсале, баранине или кабаньему мясу под сладким соусом, а также изрядным порциям салата, сыра и фруктов, и когда наши друзья, в ожидании черного кофе, уже закуривали свои привозные сигары, она могла спросить таким тоном, словно собиралась осчастливить собравшихся заманчивым предложением: «Ну а теперь, синьоры, немного рыбы?» Пурпурное местное вино, которое адвокат, кряхтя, пил залпом, точно воду, зелье слишком горячительное, чтобы употреблять его два раза в день как застольный напиток, однако, с другой стороны, слишком приятное, чтобы разбавлять его водой, служило нам для утоления жажды. Рекомендуя его, падрона говорила: «Пейте! Пейте! Fa sangue il vino[97]». Но Альфонсо отвергал эту теорию, считая ее суеверием.
В предвечерние часы мы совершали великолепные прогулки, во время которых нередко раздавался веселый смех по поводу англосаксонских шуток Рюдигера Шильдкнапа, — в долину, по дорогам, окаймленным тутовыми деревьями, на простор заботливо возделанной земли, к ее оливам и виноградным лозам, к ее изобильным полям, разделенным на усадебки каменными оградами с почти величественными воротами. Надо ли говорить, что меня, и без того взволнованного встречей с Адрианом, бесконечно радовало классическое небо, на котором за несколько недель нашего пребывания в доме Манарди не появилось ни одного облачка, и вообще дух античности, который витал над страной, воплощаясь то в кладке колодца, то в живописной фигуре пастуха, то в демонической, напоминавшей Пана, голове козла? Адриан, разумеется, лишь улыбался и не без иронии качал головой в ответ на восторги моей гуманистской души. Эти художники весьма равнодушны к антуражу, не имеющему прямого отношения к той сфере работы, в которой они живут, и, стало быть, видят в нем всего лишь нейтральное, более или менее благоприятное творчеству обрамление. Возвращаясь в городок, мы глядели в сторону заката, и такого роскошного вечернего неба мне никогда больше не случалось видеть. На западном горизонте, в кармазинном ореоле, плыла маслянисто-густая полоса золота, — это было настолько необычно и настолько красиво, что, пожалуй, могло настроить и на шаловливый лад. И все-таки меня немного коробило, когда Шильдкнап, указывая на волшебную картину, восклицал: «Обозрите сие!» — а Адриан разражался тем благодарным смехом, который у него всегда вызывали остроты Рюдигера. Мне же казалось, что он пользуется случаем заодно посмеяться и над нашей с Еленой восторженностью, и над самим явлением природы, столь великолепным.
О монастырском саде над городком, куда друзья по утрам поднимались со своими папками, чтобы работать порознь, я уже упоминал. Они попросили у монахов разрешения там располагаться, и таковое было им благосклонно дано. Мы тоже часто отправлялись с ними в душистую тень этого запущенного, обнесенного ветхой стеной вертограда, а придя на место, скромно оставляли друзей наедине с их занятиями, чтобы не на виду у обоих, которые и сами-то друг друга не видели, разделенные кустами олеандра, лавра и дрока, по-своему провести несколько предполуденных, нарастающе жарких часов: Елена вязала, а я, приятно взволнованный сознанием, что где-то поблизости Адриан продолжает сочинять оперу, почитывал какую-нибудь книжицу.
На довольно-таки расстроенном клавикорде, стоявшем в гостиной друзей, он однажды, — к сожалению, только однажды за наше там пребывание, — сыграл нам из законченных и почти целиком уже инструментованных для изысканного оркестра частей «забавной и приятной комедии, именуемой «Бесплодные усилия любви», — так называлась пьеса в 1598 году, — некоторые характерные места и несколько связанных между собой сцен: первый акт, включая явление в доме Армадо, и кое-какие отрывки из последующих действий, в частности, монологи Бирона, которые Адриан давно уже вынашивал, — стихотворный в конце третьего акта, и ритмически свободный в четвертом, — «They have pitch’d a toil, I am toiling in a pitch, pitch, that defiles»[98], исполненный комического, гротескного и все же подлинного, глубокого отчаяния рыцаря по поводу его влюбленности в подозрительную black beauty[99], насыщенный яростным самобичеванием, — «By the Lord, this love is as mad as Ajax: it kills sheep, it kills me, I a sheep»[100], — в музыкальном отношении удавшийся еще лучше, чем первый. Это объясняется отчасти тем, что быстрая, отрывистая, сыплющая каламбурами проза подсказала композитору особенную, необычайно шутливую акцентировку, отчасти, однако, и тем, что самое выразительное и самое впечатляющее в музыке — это многозначительные повторы, остроумные или глубокомысленные возвращения уже знакомого; уже во втором монологе блестяще напоминали о себе элементы первого. Так обстояло дело прежде всего с горьким самопоношением сердца, которое покорил «белесый домовой бархатнобровый, — две пули смоляные вместо глаз», особенно же с музыкальной картиной этих проклятых любимых смоляных глаз — тускло сверкающим, составленным из звуков виолончели и флейты, лирически-страстным, но в то же время гротескным мелизмом, причудливо и карикатурно повторяющимся в прозе при словах: «О, but her eye — by this light, but for her eye I would not love her»[101], — причем темнота глаз подчеркнута здесь тональностью, а их сверкание передано уже малой флейтой.
- Под периной (из дневника) - Стефан Жеромский - Классическая проза
- Оливия Лэтам - Этель Лилиан Войнич - Классическая проза
- Прозрачные предметы - Владимир Набоков - Классическая проза
- Морская даль - Дилан Томас - Классическая проза
- Апологет погоды - О. Генри - Классическая проза
- Сумерки - Стефан Жеромский - Классическая проза
- Уотт - Сэмюэль Беккет - Классическая проза
- Шоша - Исаак Башевис-Зингер - Классическая проза
- Луч - Стефан Жеромский - Классическая проза
- Замок Пиктордю - Жорж Санд - Классическая проза