— Встретимся на поле, там и поговорим. А прежде надо бы вам с нашим колхозным музеем познакомиться, — посоветовал мне на прощание.
Под старыми липами
Утром на колхозном дворе Титаренко уже не было. «У председателя на дню десять дорожек, — сказал он вчера. — Завтра прибывают из Киева шефы, нужно поговорить и поездить с ними. В два часа пленум райкома партии, должен выступить... И косарей встретить за мельницей, может, полоску покоса пройду с ними. Наш секретарь парткома Песковец покажет и расскажет, что пожелаете. Сам он бородянский, людей и село знает».
Почему Титаренко подчеркнул происхождение секретаря парткома? Для меня-то этот факт немаловажный: неужели я вчера обмолвился о неизвестном летчике?
А со двора выезжали последние машины. Трактористы, преимущественно молодые, плечистые, запустив моторы, проворно сворачивали на проселочную дорогу в поле. По тому, какой сельскохозяйственный инвентарь кто брал с собой — косилку, грабли, — я угадывал, на какой участок, намеченный вчера, направлялся трактор.
Можно было бы и мне поехать с кем-либо из них, но возле колхозного музея, что расположился рядом с конторой, я увидел секретаря парткома Ивана Иосифовича Песковца.
Рассказывая о других, человек прежде всего раскрывается перед слушателем сам. Песковец был откровенно влюблен в свою Бородянку, знал ее прошлое и настоящее. Он называл молодых и старых односельчан, кто на какой улице живет и чем приметен. За его обликом — невысокий, неказистый внешне мужчина с каким-то давним уже отпечатком усталости и пережитой боли в глазах — я представил себе его отца, деда и более древнего предка — селянина-бородянца с халупой на околице села, на песчанике, у своей омытой дождями скудной нивки.
В первой, просторной комнате музея на стенах, в витринах документы, фотокарточки, портреты людей, а на полу предметы быта и орудия труда. Все здесь характеризовало собой время, историю, события.
Казятичи (так в старину называлось это село) в XV столетии входили в какое-то Ясинецкое имение, а еще за долго до того, наверное, здесь был постой на шляху от Киева в древлянскую столицу Искорестень с выпасами над Здвижем, место охоты для князей и дружинников. Имеются данные и о том, что в 1660 году царь Алексей Михайлович передал Бородянку Киево-Михайловскому монастырю (возили отсюда лесной мед, ягоды, грибы, зерно, масло для монашеской трапезы). Потом село принадлежало магнатам Дорогаевским, Бальцеру, Щуке, Шембеку. Последний хозяйничал тут перед революцией. Его печать сохранилась, у бывшего бухгалтера Краузе, и теперь висит она в музее на гвоздике, привязанная веревочкой. Песковец снял оттуда печать и, чтобы засвидетельствовать оригинальность экспоната, оттиснул ее на страничке моего блокнота:
«Контора Бородянского имения графа О. А. Шембека».
Таков исторический фон этого полесского села над Здвижем. А подлинная его история — это история борьбы бедных с богатеями, отчаянная борьба с социальными и. национальными притеснениями, с нищетой, болезнями, темнотой. Брызгами крови, отсветами пожарищ отразилось прошлое села в пожелтевших страницах книг. В 1665 году Бородянку захватили восставшие селяне под водительством Ивана Сербина. Позже Семен Палий горячо отстаивал Бородянку, — в письме гетману он с горечью писал, как польская шляхта расправилась с свободолюбцами, устелив землю «трупами жителей и казаков». Когда же через Украину пролегли пути боевых походов Примакова, Щорса, Котовского, бородянские бедняки потянулись в революционные отряды. Стоял тут, на хуторе Вабля, штаб Котовского. Деревянные стены бедняцкой хаты слышали и видели храбрых воинов. Перевезли нынче эту хату целую, как есть, отсюда в Переяслав-Хмельницкий, в музейное село.
Меня в музее поразили оригинальные экспонаты. Высокие, выдолбленные из обрубков липы черные жернова. Ступа из груши, кадка для соления, домашний ткацкий станок, прялка, постолы из дубовой коры, свитка, очинки... Знакомое и родное многим из нас, селянам, с детства, все здесь говорило голосом веков, духотой низкой хаты, смотрело глазами седых дедов, голодных и оборванных детей. И ты переводишь взгляд на широкое окно, полное чистого неба, солнечного утра. Между высокими старыми липами приятно увидеть поле стадиона с прямоугольниками ворот, белые и красные крыши, зеленую сетку нив. В такой момент со всей глубиной постигаешь размежевание эпох, будто слышишь музыку той бури, что прошла над селами, дремучими лесами, шляхами, над истощенной землей и смела пыльную, вымершую старину, владельцев имений, ненужных вещей и оставила здоровую, свежую силу влюбленных в жизнь людей, высокую мечту.
Ступишь несколько шагов вдоль стендов — и увидишь на снимках новый свет в глазах людей, в улыбках, в сиянии наград. Это — день после бури. Первые комиссары из Бородянщины — Канаш, Дорошенко, Сорока, первый председатель коммуны «Спартак» Некрутенко, первый тракторист Адаменко, первый духовой оркестр села, молодежь, сопровождающая трактор.
Песковец остановился перед стендом Отечественной войны. Он заслонил собой портреты бородянцев с боевыми наградами на груди. У его ног выстроились гильзы снарядов, маленькие, как стаканчики, и широкие, как ведра. Лежали тут и пробитые немецкие каски, уродливые шерстяные и соломенные боты, в которых ходили зимой гитлеровцы. Над головой Песковца вопило черное слово «война». В голубых тихих глазах секретаря парткома еще ощутимее отзывалось эхо чего-то тяжкого, давнего.
— Шестьдесят девять человек полегли на фронтах. Они упомянуты в этом списке.
В списке перечислялись фамилии, имена и отчества. Кто из них был связан с авиацией, неизвестно, Несколько фамилий были знакомы, где-то слышаны.
— Среди них были и летчики? — спросил я.
На лице Песковца легкое замешательство.
— В Бородянке и теперь живут несколько летчиков. Кто из наших погиб летчиком, сказать не могу. Я летчиков мало знаю. Когда начиналась война, мне шел шестнадцатый год. После войны, помню, приезжали в гости — в кожаных куртках, в фуражках с золотом, целые ряды орденов на груди. Соколы — и только. Если необходимо разыскать кого-то, к вашим услугам. Я прошел от Сталинграда до Берлина разведчиком в армии Батова. Своей профессии не забыл.
— Как же это? В шестнадцать лет?
— После шестнадцати наступил семнадцатый, — усмехнулся Песковец.
— Но ведь в Бородянке к тому времени были уже оккупанты?
— Так я и ждал их! Я со своими ровесниками сорок второй год встретил в Сталинграде!
Иван Иосифович обернулся к портретам земляков, увенчанных боевыми орденами:
— Вот гордость нашего села! Не одну пару армейских сапог истоптали. И сегодня в работе... Бузовецкий Иван, кажется, был летчиком. Рука у него перебита. На фотокарточке как-то видел его — в кожаном шлеме, в очках.
Я присмотрелся к портрету.
— Мы сможем повидать Бузовецкого?
— Почему же нет? Он ежедневно на работе. Сейчас и пойдем к нему.
Мы обошли все комнаты музея и задержались перед галереей больших портретов заслуженных колхозников. Тут повторялись некоторые имена из списка погибших на фронтах. Остались отцы, братья, родственники. В увеличенных выразительных фотографиях отражались характеры и судьбы, долгие годы и суровый век.
Я окинул взором галерею и среди всех опознал Бузовецкого. Неужели он? Ой, кажется, не похож на моего летчика, нет. Но скорее бы повидаться с ним, услышать его рассказ!
День наливался летней жарой. Ветвистые липы сухо шумели густой звонкой листвой.
Чистое зерно
После самолета и быстрого автомобиля он теперь медленно передвигается в коляске с ручными педалями и примитивным управлением.
Бородянцы каждый день видят, как он на своем персональном транспорте рано утром выезжает из переулка на асфальтированную дорогу. Затем он сворачивает на тряскую мостовую, ведущую к колхозной усадьбе. В обеденное время он еще дважды, туда и обратно, проедет этим маршрутом, а вечером его не все и заметят — он часто задерживается на работе. Тогда его старенький экипаж незаметно движется «на первой скорости» в тени деревьев. Иногда в такую пору его подзовут к себе веселые мужчины, собирающиеся у киоска, и подадут кружку пива, ловко смахнув белую пену:
— Передохни, Иван Павлович! Когда потечет на ток зерно, будешь бегать на своей «третьей скорости».
Ни его настроение, ни беседа с ним не вызывают грустных мыслей. Разве только когда проскрипит мимо тебя его «фаэтон», вздохнешь и скажешь про себя: «Отходил на своих, бедняга!» Но он и не притворяется бодреньким ультрасовременным дедом и в разговоре не скрывает всего того тяжкого, что пришлось ему пережить.
Когда рассказывает о себе, можешь подумать: передает содержание книги о чьей-то жизни, — не веришь, что столько пришлось ему испытать. Вот уж действительно отмеренные на тысячу человек житейские беды почему-то достались ему одному.