Я молча сел напротив него. Больше в пивной никого не было. Он смотрел на меня так, будто хотел прогнать. Но я выдержал его взгляд, не опуская глаз, и он проворчал недовольно:
— Ну, что вы уставились на меня? Что вам нужно?
— Мне ничего не нужно. Я уже многое получил от вас.
Он нахмурился.
— Вы что, увлекаетесь музыкой? По-моему, это отвратительно — увлекаться музыкой.
Я не дал сбить себя с толку.
— Я часто слушал, когда вы играли там, в церкви. Но вообще-то я вовсе не собираюсь вам надоедать. Я думал, может быть, что-то узнаю от вас, что-то необычное, сам точно не знаю что. Но вы не обязаны слушать меня! А я могу слушать вас в церкви.
— Я ведь всегда запираю.
— Как-то на днях забыли, и я сидел в церкви. Но обычно я стою на улице или сижу на тумбе.
— Да? Ну, входите лучше внутрь, там теплее. Просто постучите в дверь, но громко. И не в то время, когда я играю. А теперь давайте. Что вы хотели сказать? Вы ведь совсем еще молодой человек. Гимназист или, может быть, студент. Вы музыкант?
— Нет. Но я люблю музыку. Правда, только такую, как та, которую вы играете. Совершенно необходимую музыку, когда чувствуешь, что человек сражается с небом и адом. Я очень люблю музыку, наверное, потому, что в ней нет морализаторства. Все остальное морально, а я ищу нечто, в чем этого нет. От всего, что морально, я только страдал. Не могу это как следует выразить. Известно ли вам, что должен существовать такой бог, который в то же время и дьявол? Должен быть такой бог, я слышал об этом.
Органист сдвинул назад свою широкополую шляпу так, что на его высокий лоб упали темные волосы. Пронзительно глядя на меня, он склонился ко мне над столом. Тихо и напряженно спросил: «Как именуют бога, о котором вы говорили?»
— К сожалению, я почти ничего не знаю о нем. Собственно, только имя. Абраксас.
Музыкант подозрительно огляделся вокруг, как будто кто-то мог нас слышать. Потом придвинулся ко мне совсем близко и спросил шепотом:
— Так я и думал. Кто вы?
— Я гимназист.
— Как вы узнали про Абраксаса?
— Случайно.
Он толкнул стол так, что вино пролилось из бокала.
— Случайно! Не надо молоть чепуху, молодой человек! Про Абраксаса не узнают случайно, запомните это. Я расскажу вам о нем кое-что. Я немного знаю о нем.
Он замолчал и отодвинулся на стуле. Я смотрел в ожидании. Он сделал гримасу.
— Не здесь. В другой раз. Вот, возьмите!
Он сунул руку в карман пальто, которого не снимал, войдя в пивную, вытащил несколько жареных каштанов и бросил мне. Я молча взял их и стал с удовольствием есть.
— Но, — прошептал он немного погодя, — откуда вы о нем узнали?
Не задумываясь, я стал ему рассказывать:
— Я был одинок и чувствовал себя беспомощным. И тут я вспомнил старого друга, который, как мне кажется, знает очень много. Я нарисовал птицу — она вылуплялась из яйца, а яйцом был земной шар — и послал ему. А позднее, перестав уже надеяться на ответ, я получил лист бумаги, на котором было написано: «Птица вылупляется из яйца. Яйцо это мир. Кто хочет родиться, должен разрушить мир. Птица летит к богу. Имя бога — Абраксас».
Он ничего не ответил. Мы чистили каштаны и ели их, запивая вином.
— Возьмем еще по бокалу? — спросил он.
— Спасибо. Нет. Я не люблю пить.
Он засмеялся, как будто разочарованный.
— Как хотите. А я — наоборот. Я еще посижу здесь. Вы можете идти.
Когда в следующий раз, послушав музыку, я пошел вместе с ним, он был не очень разговорчив. Он повел меня старинным переулком в солидный старый дом. Мы поднялись наверх и оказались в большой, довольно мрачной и захламленной комнате, где, кроме рояля, ничто не говорило о музыке, тогда как большой книжный шкаф и письменный стол напоминали кабинет ученого.
— Сколько у вас книг! — сказал я с уважением.
— Частично это книги моего отца, у которого я раньше жил. Да, молодой человек, я жил у матери и отца, но я не могу их вам представить, моя репутация в их доме не очень высока. Я ведь блудный сын, да будет вам известно. Мой отец в высшей степени достойный человек, известный в здешнем городе священник и проповедник. А я, чтобы вам все сразу стало ясно, я его способный, многообещающий сын, который сошел с праведного пути, в известном смысле — сошел с ума. Я был богословом и перед самым государственным экзаменом покинул этот веселый факультет. Хотя остался верным предмету, если говорить о моих приватных занятиях. Для меня все еще интересно и важно, каких богов изобретали люди в разные времена. В остальном я теперь музыкант и скоро, кажется, получу место органиста. Так что опять возвращусь и в церковь.
Я разглядывал корешки книг. Насколько я мог видеть при слабом свете лампы, там были греческие, латинские, древнееврейские названия. Между тем мой знакомый улегся на пол в темноте у стены и делал там что-то свое.
— Идите сюда, — позвал он через некоторое время, — займемся немного философией, это значит — будем размышлять молча, лежа на животе.
Он чиркнул спичкой, поджег бумагу в камине, рядом с которым лежал, и поленья загорелись. Поднялось высокое пламя. Он помешал в огне с великой осторожностью. Я лег рядом с ним на потертый ковер. Он смотрел на огонь, я также не мог оторваться от огня. Так пролежали мы около часа — молча, на животе, перед горящим камином, глядя на то, как пламя пылает и шипит, потом опадает, сворачивается, вздрагивает последними огоньками и наконец затихает на кирпичах слабым угасающим жаром.
— Огнепоклонство было не самой большой глупостью из того, что придумали люди, — пробормотал он себе под нос. Больше мы не говорили ни слова. Я не отрываясь смотрел в огонь, погружался в тишину грезы: из дыма возникали образы, из пепла — картины. Вдруг я вздрогнул. Мой собеседник бросил в огонь кусочек смолы, вверх взвилось маленькое узкое пламя, в нем я увидел птицу с желтой ястребиной головой. Умирающий жар камина вспыхивал золотыми пылающими нитями, они сбегались в сетки, возникали буквы, картины, как будто бы воспоминания — лица, животные, растения, черви и змеи. Когда, очнувшись, я взглянул на соседа, то заметил, что он смотрел в камин не отрываясь, как завороженный, забыв обо всем вокруг.
— Мне надо идти, — сказал я тихо.
— Ну так идите. До свиданья.
Он не встал, и, так как лампа погасла, мне пришлось ощупью пробираться по темной комнате, темным коридорам и лестницам заколдованного старого дома. На улице я остановился и оглянулся: ни одного освещенного окна. У двери в свете газового фонаря поблескивала маленькая медная табличка. «Писториус[49], главный пастор» — прочел я на ней.
Только дома, когда после ужина я остался один в своей маленькой комнате, мне пришло в голову, что я ничего не узнал от Писториуса ни про Абраксаса, ни о чем-либо другом и что мы вообще не сказали друг другу и десяти слов. Но я был очень рад, что попал к нему. А на следующий раз он обещал сыграть мне нечто совершенно необыкновенное — «Пассакалью»[50] Букстехуде[51].
Сам того не сознавая, я получил от органиста Писториуса первый урок, когда лежал вместе с ним у камина на полу его мрачного убежища отшельника. Смотреть в огонь оказалось для меня очень полезным — во мне подтвердились и укрепились склонности, которые всегда существовали, но о которых я никогда не заботился. Постепенно я начал отдавать себе в этом отчет.
Уже ребенком я чувствовал склонность к причудливым формам природы, причем не столько наблюдал их, сколько вникал в чарующую прелесть их совершенно особого глубокого языка. Длинные оцепенелые корни, яркие цветные прожилки камня, масляные пятна на воде, трещины в стекле — подобные вещи временами завораживали меня, но прежде всего вода, огонь, дым, облака, пыль и в особенности кружение цветных пятен, которые я видел, когда закрывал глаза. В дни после первого посещения Писториуса все это вернулось ко мне. С тех пор я почувствовал некую силу, и радость, как будто во мне укрепилось ощущение собственного «я» и всем этим я исключительно был обязан долгому смотрению в огонь. Оно приносило благо, оно обогащало!
К тому небольшому опыту, который я получил до сих пор в стремлении к своей жизненной цели, прибавилось теперь и нечто новое: созерцание этих образов. Погружение в иррациональные, причудливые, странные формы природы порождает в нас ощущение согласованности нашего внутреннего чувства и той воли, которая создает эти образы, так что появляется соблазн увидеть в них результат своего каприза, свои собственные создания.
Граница, отделяющая нас от природы, теряет четкость и расплывается, порождая такое состояние, когда уже не знаешь, где возникают образы от внешних впечатлений — на сетчатке глаза или в нашем воображении. Ни в какой иной ситуации, как только при этом занятии, так легко и быстро нельзя увидеть, насколько сами мы являемся творцами, сколь большое участие наша душа принимает в создании мира. Одно и то же неделимое божество живет и действует в нас и в природе; и, если внешний мир погибнет, мы сможем вновь его восстановить, потому что гора, поток, дерево, листок, цветок и корень — все это живет в нас в виде прафеноменов, приходит из души, сущность которой есть вечность: этой сущности мы не сознаем, но чаще всего она является нам как сила созидания и любви.