— Иди ко мне жить! — уговаривал Коляна Максим. — Умру — тупа, олени, все твое будет.
— У меня своя тупа, свои олени, — отговаривался Колян.
— У тебя мало олешков.
— А зачем много? Две упряжки есть — довольно.
— Жена будет, детки будут — много надо олешков.
— Рано мне думать об этом.
— Сколько тебе лет?
— Шестнадцать.
— Через две зимы можно пировать свадьбу. Невеста есть.
— У меня — невеста? — Колян от удивления подавился чаем и долго кашлял. — С чего ты взял это?
— Сам видел.
— Где, когда?
— Русская девка, которую увез в Хибины. Вези ее обратно. Вези скорей, держи крепче!
— Она уехала домой, на Волгу. Не надо говорить об этом, дядя Максим! — попросил Колян.
— А мне надо.
И Максим начал жаловаться, как неладно сложилась у него жизнь. Он остался у отца с матерью один в живых. Это в молодые, глупые годы казалось ему хорошо: не надо ни с кем делить отцово добро, отцово стадо, сам живу богато, и деткам хорошо будет. Потом стал задумываться: чему, дурак, радуюсь? Ем в одно горло и такое же мясо, рыбу, как всякий другой; обуваю и одеваю одно тело. Зачем же тебе много оленей? А жадность говорит: для деток, для деток. Так нажил Максим сотню оленей, а деток не осталось ни одного, все умерли во младенчестве. Умерла и жена. К самому Максиму тоже стучится смерть. А у него нет ни близких, ни дальних родственников, некому отдать оленей.
— Отдай бедным, — посоветовал Колян.
— Вот отдаю тебе. Женись, заведи деток. Я буду им дедушкой. Это самое хорошо, когда в доме и отец, и мать, и детки, и бабушка, и дедушка, и олени, и собаки. Будь моим сыном!
Годом раньше за такой клад — стадо оленей — Колян схватился бы обеими руками: тогда олени, много оленей было его мечтой. Теперь, после жизни с русскими, после школы, поездки в Петроград, он испугался, что стадо оленей уведет его в безвыходные дебри лопарской жизни навсегда от школы, от Ксандры. Зачем ему стадо? Вполне довольно двух упряжек, что уже есть у него. Одна везет санки, другая бежит порожнем, отдыхает. На них он может объездить всю Лапландию. А большего пока не надо. Его уже не устраивало быть только оленеводом; ему понравилось ходить в проводниках, работать школьным истопником; он охотно помог бы еще кому-нибудь бежать. Ему понравилось быть нужным человеком, нужным не одному доживающему старику, а многим, разным людям. Он не хотел продавать свою волю ни за какое стадо и сказал Максиму:
— Я поеду в Хибины учиться. А ты зови другого парня. Зови Авдона!
— Глупы Ноги? — спросил Максим. — Знаю, жил у меня Авдон, когда привез солдата Спиридона. Жил, мое мясо, рыбу ел. Есть любит, а оленей пасти, рыбу ловить, огонь держать, котел греть не хочет. Это делай Максим, Авдон спать будет. Пусти Авдона в тупу, он скоро начнет лаять на хозяина, как твоя собака. Не говори мне про Авдона, не говори! Солдат Спиридон — человек. Авдон — ветер, дурной ветер. Сам не знает, куда дует.
Старик, работавший всю жизнь без разгиба, ненавидел бездельников, лентяев, шатунов. За оленей он хотел купить последнюю заботу о себе: помогли бы дожить, схоронили бы. Беспечный, беззаботный Авдон совсем не годился для этого.
На другой день все веселоозерские хозяева вышли имать оленей. Иманье тянулось больше двух недель. Колян недосчитался в своем стаде одного оленя, зато был приплод — три теленка. В Хибины он приехал в конце сентября. В школе уже занимались и сильно мерзли. Колян принялся возить дрова сразу на двух упряжках.
2
Восьмого ноября 1917 года по телеграфным проводам, натянутым вдоль Мурманской железной дороги, промчалось написанное Владимиром Ильичем Лениным обращение:
К ГРАЖДАНАМ РОССИИ!
Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки органа Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов — Военно-революционного комитета, стоящего во главе петроградского пролетариата и гарнизона.
Дело, за которое боролся народ: немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание Советского правительства, это дело обеспечено.
Да здравствует революция рабочих, солдат и крестьян!
Получил это обращение и Хибинский совдеп. По поселку снова прошла демонстрация с красными флагами. Но с другими лозунгами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Вся власть Советам!», «Да здравствует товарищ Ленин!», «Мир хижинам, война дворцам!».
И пели на демонстрации другое:Вставай, проклятьем заклейменный,Весь мир голодных и рабов!Кипит наш разум возмущенныйИ в смертный бой вести готов…
Крушенец снова был впереди и сильней прежнего размахивал красным флажком. После демонстрации он пришел в школу, сперва поговорил с заведующим, потом завернул к Коляну и сказал:
— Произошла другая революция. Видел демонстрацию? Слышал, что пели?
— Сам ходил, сам слушал. Плохо понимаю, зачем другая революция.
— Первая была для богатых, а эта наша, бедняцкая. Готовь оленей, поедем делать революцию!
— Куда поедем?
— По всей Лапландии.
— А кто будет топить печки?
— Пусть топят кому холодно. Истопят школьники.
— Верно, верно, — согласился Колян. Его сильно удивляли школьные порядки: большие ребята, которые дома пилят дрова, топят печи и камельки, убирают снег, в школе ничего такого не делают, а только читают да пишут.
— Готовь две упряжки и побольше сухарей! Поедем надолго, — предупредил Крушенец.
Колян не стал противиться: он любил ездить да и посмотреть, как делают революцию, было интересно.
Поездка была задумана Хибинским Советом рабочих и солдатских депутатов с целью самого широкого оповещения жителей тайги и тундры, что Временное правительство свергнуто, в России установилась Советская власть во главе с Лениным. Уполномоченными от Совета — вестниками новой власти, новой жизни — ехали Крушенец и Спиридон, ямщиками — Колян и Авдон — Глупы Ноги.
Первым на пути был поселок Умбозеро. Посовещавшись между собой, Крушенец и Спиридон решили остановиться у самого наибеднейшего жителя, ему оказать первый почет от новой власти. Так и сказали Коляну, который ехал впереди.
— Не знаю, к кому воротить: здесь много бедных, — растерялся Колян. — Зачем к бедному? У бедного тесно, голодно, холодно. Все начальники заезжают к купцу. У него сытно, тепло, мягко, весело.
Был соблазн остановиться у купца: после долгого пути на жгучем морозном ветру погреться вином, закусить жареными куропатками, выспаться на перине из гагачьего пуха, как расписывал Колян. И уже доехали до купеческого пятистенка, но тут Крушенец вдруг скомандовал:
— Мимо!
А погодя немножко велел остановиться у тупы, которая едва возвышалась над землей и больше походила на могильный холмик, чем на жилье человека. Колян постучал в маленькое, закоптелое оконце и сказал:
— Эй, хозяин, открывай-ка дверь, гости приехали.
Хозяин вышел из тупы и, не видя среди приезжих ни одного знакомого человека, заворчал озадаченно:
— Смеешься, однако. Чужой к чужому не ездит в гости.
— Приехала Советская власть. — Колян показал на Крушенца и Спиридона. — Принять их надо.
Советская власть. Первое слово было совсем незнакомо, а второе обожгло уши, как уголек, стрельнувший из костра. Хозяин распахнул дверь настежь, вбежал в тупу и начал выгонять оттуда стариков, ребятишек, собак — освобождать место для гостей. Он хорошо знал, что такое власть: урядник, стражник, солдат. Они никогда не заходили просто — обогреться, попить чаю, — а всегда требовали что-нибудь: оленей, пушнину, рыбу, деньги. Если кто начинал отговариваться: «Нету, нечем платить», они сами перерывали всю тупу, шли в амбар. И сколько бы ни платил человек, все равно оставался должником. На каждое слово против они кричали: «Мо-олчать! Мы — влась, а ты — грязь. Живьем съедим и костей не выплюнем».
В последнее время власть давно не приезжала. Рассказывали, что царь вместе со всей его властью свергнут и командует новая власть, временная. Но в поселке Умбозеро еще не показывалась. Вот, стало быть, приехала.
— Иди, иди, гостем будешь! — приглашал хозяин в тупу.
— А они куда? — спросил Крушенец про изгнанных, одетых кое-как и жавшихся друг к другу.
— Уйдут к соседям.
— Это значит: гости в дом, а хозяев вон. Так не годится. Идите обратно!
Все покорно полезли в тупу, стеснились по углам.
— Зачем туда, садитесь, как сидели до нас. Мы никого не хотим стеснять.
Все покорно расселись, как было надо: кто к теплу, кто к свету. Эта забитость и покорность, дошедшие до полной немоты, так взволновали мятежное сердце Крушенца, что он замолчал и долго не мог отдышаться. Хозяин в это время толковал виновато: