Когда какой-то Ганс, словно зверь, убивает какую-то Эмму, когда сосед по дому вместе со всей семьей попадает в автомобильную катастрофу или неподалеку вспыхивает пожар, жители прилегающих улиц запоминают это надолго. События становятся своеобразным календарем, по которому исчисляется время. «Это было в год трагической гибели Герлихов…» «Именно в год этого зверского убийства мой первенец переболел корью…» «Помните, тогда еще загорелся угловой дом?» Помните, помните, помните… А война? Разве она, уничтожив миллионы людей, не коснулась каждого лично? Еще как коснулась! Но то, что она принесла, стало прежде всего «своей бедой», которая не то чтоб затмила беду общую, а делала ее неотвратимой, как фатум, как разбушевавшаяся стихия, остановить которую и постичь глубины, где зарождаются катастрофы, выше сил человеческих. Сутенер, который сжег в печке труп убитой им любовницы, становится чудовищем, одно имя которого рождает ужас. Убийцы же, которые сожгли в крематориях концлагерей миллионы людей, безлики. Слишком много их было, и о них забыли. Для многих, для очень многих они были абстракцией, их злодеяния не укладывались в рамки обычного человеческого восприятия, а раз так — о них не хотелось думать. Тем более, что пресса, радио, кино очень заботятся о такой забывчивости…
— Что с вами, Фред?
Григорий только теперь заметил, что они подъезжают к высокой ограде, опутанной вверху проволокой. Вилла возле Штарнбергерзее? Так и есть!
Нунке останавливает машину у ворот, показывает часовому то ли документы, то ли пропуск. Машина отъезжает, останавливается на противоположной стороне, а они проходят через врезанную в ограду массивную калитку и направляются в глубь парка, где высится красивый, но ничем не примечательный дом.
Вход в него охраняют люди в черных блестящих плащах, из-под которых видны обычные гражданские брюки. Но выправка у часовых военная, и после второй проверки документов козыряют они Нунке и его спутнику тоже по-военному. Из вестибюля начальник караула звонит кому-то, называет фамилии Нунке и Шульца. Выражение лица у него непроницаемое. Разговаривая по телефону, он холодными серыми глазами ощупывает лица двух людей, которые стоят в стороне, ожидая разрешения пройти, словно хочет навечно запечатлеть их в памяти. Григорий почти физически ощущает прикосновение этого холодного взгляда. «Наверно, именно так глядела на свои жертвы горгона Медуза, заставляя их каменеть», — думает Григорий. Наконец, начальник караула кладет телефонную трубку.
— Раздевайтесь, — коротко бросает он. Глаза его блестят ненасытным холодным блеском. Приглашение раздеться он произносит тоном приказа, как видно, много раз уже повторенного. Не над эшелонами ли узников, привезенных в концлагерь, звучал этот приказ, когда несчастных людей подвергали так называемой «санобработке»?
В приемной Гелена обоих посетителей встретил его секретарь, тоже в гражданском и тоже с военной выправкой.
— Я уже доложил о вашем приезде шефу. Пожалуйста, пройдите, герр Нунке, — любезно приглашает он. Его лицо, фигура просто источают любезность, словно он встречает не вызванных шефом подчиненных, а своих собственных гостей. — Вам, герр Шульц, придется немного подождать. Надеюсь, недолго. Пожалуйста, устраивайтесь как можно удобнее, на столике есть новые журналы, пепельница. Как видите, курить у нас не возбраняется. Я сам завзятый курильщик и понимаю, что значат одна-две сигареты перед разговором с начальством.
— Тогда я тотчас этим воспользуюсь. Разрешите предложить и вам? — Григорий вынул пачку «Честерфилда» и протянул ее секретарю.
— Именно моя марка. Весьма благодарен. Охотно выкурю сигарету в вашей компании. Сегодня шеф не очень загрузил меня писаниной, так что могу позволить себе подобную роскошь.
Закурив, оба расположились у журнального столика, вверх поднялись две струйки дыма.
— Как там Берлин, герр Шульц?
— Не так хорошо, как хотелось бы, герр…?
— Готгард, Рудольф Готгард, простите, что до сих пор не представился.
— Намечается раздел на сектора, герр Готгард, а отсюда и все неприятности. В основной своей массе берлинцы недоедают и замерзают. Большую долю вины за это надо возложить на американскую военную администрацию во главе с генералом Клеем. Американцы больше заботятся о завладении нашими патентами, об экспорте угля и леса, изъятии ценностей, чем о местном населении. Что же касается импорта… впрочем, вы, конечно, и сами знаете, что за мясо, зерно мы платим в два раза дороже, чем они стоят на международном рынке. Я уже не говорю о черном рынке, где цены вообще астрономические…
— Приятно видеть человека, так хорошо осведомленного об экономическом положении страны. Это делает вам честь, герр Шульц. К сожалению, другие наши посетители больше рассказывают о новых кабаре и «гёрлз», которые там выступают… Рад сообщить вам, что в Мюнхене мы кое-чего достигли в борьбе с черным рынком. Вы вообще раньше бывали в Мюнхене?
— Я тут родился, но семилетним мальчиком уехал вместе с родителями. Во время войны дважды пришлось побывать в Мюнхене, но оба раза очень недолго.
— О, тогда вам придется знакомиться с городом заново…
Григорию хотелось сосредоточиться, внутренне подготовиться к разговору, который ждал его, но голос Рудольфа Готгарда непрерывно звенел и звенел над ухом — ласковый, вкрадчивый, каждая черточка лица излучала доброжелательность и ту преувеличенную любезность, которая столь удивила Григория, когда он вошел в приемную. Все, вместе взятое, усыпляло, убаюкивало, создавало атмосферу благодушия.
«Он поет словно сирена, которая хочет усыпить внимание рыбака, — подумал Гончаренко. — А не кроется ли за этим точный расчет? Не дать человеку сосредоточиться, размагнитить его, чтоб предстал он перед глазами самого аса разведки квашня квашней. Как бы сказать, игра на контрастах. Здесь тебя гладят бархатной лапкой, а там обухом по голове…»
И, слушая Готгарда, Григорий то кивал головой в знак согласия с тем или иным утверждением, то вставлял какое-то замечание, одновременно думая о своем. Мысли его словно текли двумя параллельными потоками. В верхнем, мелководном, собиралась вся накипь. В глубинном — тугие струи пробивали породу, прокладывая себе дальнейший путь, иногда кружились в водовороте, но, вынырнув из омута, снова катились вперед, преодолевая новые и новые препятствия.
Нунке вышел минут через двадцать и жестом показал Григорию, что теперь его очередь. Гончаренко поднял вопросительный взгляд на секретаря, тот вскочил на ноги.
— Герр Шульц, экселенц! — доложил он, открывая дверь.
Григорий перешагнул через порог, сделал несколько шагов, рука потянулась к виску.
— Разрешите приветствовать по-военному, герр генерал-лейтенант: гауптман Фред Шульц явился по вашему приказанию.
— Что ж, гауптман несуществующей армии, садитесь, — бросил Гелен, быстрым взглядом окинул собеседника и опустил глаза.
Григорий не успел заметить их выражения, но в тоне Гелена чувствовалась горькая ирония.
— Она существует, поскольку существуем мы, ее солдаты, — упрямо нахмурив брови, парировал Фред Шульц.
«Я должен забыть свое подлое «я». Фред Шульц, теперь ты только Фред Шульц. Не слившись окончательно с этим проклятым Фредом, ты можешь сфальшивить».
— Всему свое время, всему свое время. Не станем забегать вперед. Знаете пословицу? «Много откусишь, мало проглотишь». Итак, приходится отщипывать по кусочку. Пока что нам приходится довольствоваться такими крохами, как созданные нами «промышленная полиция» и «рабочие команды»… Когда придет время, они станут костяком абвера… — рука Гелена, которая до сих пор спокойно лежала на папке, сжимается в кулак, вены на старческой коже в коричневых пятнах набухают. — Так же, как и мы сами должны стать костяком… — кулак поднялся и опустился, шевельнулась кисть руки, но даже в этой сдержанности жеста таилась угроза. Так хищник прячет когти перед прыжком.
Григорий кончиком языка облизал пересохшие губы:
— Рад служить этой цели, экселенц!
Гелен впился внимательным взглядом в лицо собеседника.
— Очевидно, вам представится такая возможность… Генрих фон Гольдринг!
«Так вот в чем дело, теперь ясна причина твоего вызова. Берегись! В биографии Гольдринга есть уязвимый пробел — время, которое предшествовало твоему аресту и отправке в лагерь военнопленных. Ты не сможешь документально доказать, где слонялся, представить каких-либо свидетелей, и тогда…»
— Простите, экселенц, я не решился назвать вам имя, которого лишен в силу некоторых обстоятельств, о которых вы, конечно, знаете.
Тень печали и смущения угасает на лице, губы сжимает короткий спазм боли.
— Трудно привыкнуть к мысли, что это продлится долго. Ведь имя, которым можно по праву гордиться, это не просто набор обычных гласных и согласных, а нечто неотделимое от таких понятий, как родовая честь, как честь офицера. Уверяю вас, это не сентиментальность… — Григорий оборвал фразу, боясь переиграть и инстинктивно чувствуя, что именно здесь он должен поставить точку, чтобы не показаться навязчивым и чересчур фамильярным.