Образ дантовского «Ада» был связан в сознании Блока не только с «иными мирами» искусства[840], но и с историей. «Путешествие по стране, – писал он в статье „Немые свидетели“ (1909), – богатой прошлым и бедной настоящим, – подобно нисхождению в дантов-ский ад. Из глубины обнаженных ущелий истории возникают бледные образы, и языки синего пламени обжигают лицо. Хорошо, если носишь с собой Вергилия, который говорит: „Не бойся, в конце пути ты увидишь Ту, которая послала тебя“» (V, 390).
Любопытная перекличка Блока с Карлейлем обнаруживается в письме к С. А. Богомолову, где поэт пишет, что гнет окружающей жизни помогает переносить только «обладание своей атмосферой». «Завоевать хотя бы небольшое пространство воздуха, – замечает Блок, – которым дышишь по своей воле, независимо от того, что ветер все время наносит на нас тоску или веселье, легко переходящее в ту же тоску, – это и есть действие мужественной, творческой воли» (VIII, 421). Возможно, что мысль о «небольшом пространстве воздуха» подсказана впечатлением Карлейля от портрета Данте кисти его современника Джотто ди Бондони. Карлейль писал: «Лицо, нарисованное на этом портрете… Уединенное, нарисованное как бы в безвоздушном пространстве…»[841] Два последних слова Блок подчеркнул. Они были для него обозначением отсутствия того покоя и той воли, которые нужны поэту для освобождения гармонии; «нам необходимо равновесие, – говорил Блок, – для того чтобы быть близкими к музыкальной сущности мира» (VI, 102). В этом духе интерпретировалась гибель поэта. Пушкина, писал, например, Блок, убила вовсе не пуля Дантеса, «его убило отсутствие воздуха» (VI, 167). Так «безвоздушное пространство» противополагалось «тайной свободе», творческой воле. Поэт умирает, заявлял Блок, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл (VI, 167).
В облике Данте, каким тот представлялся внутреннему взору Карлейля, Блока привлекало противоречивое слияние суровости и сострадания. Недаром он еще в юности писал: «Мышление антитезами неудовлетворительно, пропадает очень много тонкостей» (V, 47). Читая Карлейля, он подчеркивал: «Кроткая эфирная душа смотрит на вас так сурово, непримиримо резко, нелюдимо, точно заточенная в толстую глыбу льда!»[842] Блок соглашался с Карлейлем, утверждавшим, что человек, не знающий суровости, не может знать также, что такое жалость[843]. В его внимании к этой стороне личности Данте было немало сокровенного, пережитого[844]. Замечание Карлейля (оно верифицируется терцинами «Комедии») «Я думаю, что если сердце мужчины питало в себе когда-либо жалость столь нежную, как жалость матери, так это было именно сердце Данте»[845] можно было сделать и по поводу Блока. Это подтверждает и дневниковая запись Андрея Белого. «Блок, – отмечал он, – последние годы перешел в категорию тех, кого я определяю, как „угрюмые люди“. Но „угрюмые люди“ не те, кто угрюм в своем ядре, а те, кто таят в себе как раз противоположное: в Блоке затаился нежный, ласковый, несколько беспомощный ребенок…»[846] Вероятно, в свидетели правоты Белого можно призвать всю жизнь и все творчество Александра Блока.
Творчество Данте служило для него внутренним каноном. В конце жизни, готовя последнее издание «Стихов о Прекрасной Даме», Блок намеревался по примеру «Vita Nuova» сопроводить стихотворения комментарием, поясняющим их ноуменальный смысл. Между этой книгой и поэмой «Двенадцать» лежал путь, который Блок начинал как пророк, обладатель сокровенного знания. Обращаясь к Л. Д. Менделеевой, он писал: «…глубокую тайну, мне одному ведомую, я ношу в себе один. Никто в мире о ней не знает. Не хочешь знать и ты. Но без тебя я не узнал бы этой тайны» (VIII, 246). Дантовский пафос этих слов раскрывается в их перекличке со стихами из «Песни Ада» с цитированным выше письмом. В этом стихотворении Блок писал:
Где спутник мой? О, где ты, Беатриче?Иду один, утратив правый путь.
Утрата ценностных ориентиров была, в частности, вызвана характером взаимоотношений с Менделеевой, не желающей оставаться предметом мистических переживаний. Для Блока наступила пора раздвоенности между «человеческой влюбленностью» и прозрением в земной женщине Лучезарной Подруги, которую однажды он назвал, пытаясь превратить онтологический миф в значащий символ, «жизнью прекрасной, свободной и светлой» (VI, 434). Раздвоенность повлекла за собой «падения» и «измены», знавший когда-то «нечто большее, чем искусство», уступил место художнику, открытому трагическим противоречиям. Началось нисхождение в ад. Отсылая читателя к словам Блока, высказанным им в программной статье «О современном состоянии русского символизма», «Искусство есть Ад», Вяч. Иванов объяснял инфернальные муки поэта внутренним разладом между «пророком» и «художником». Он свидетельствовал, что в сознании его единоверцев и единомышленников (младших символистов. – A.A.) «человек как носитель внутреннего опыта и всяческих познавательных и иных духовных достижений и художник – истолкователь человека – были не разделены или представлялись неразделенными, если же более или менее разделялись, то разделение это переживалось как душевный разлад и какое-то отступничество от вверенной им святыни. „„Были пророками, захотели стать поэтами“, – с упреком говорит о себе и своих товарищах, – писал Иванов, – Александр Блок“[847].
В 1917 г., после окончания работы над изданием трехтомника стихов, названного „Трилогией вочеловечивания“, Блок записал: „…утвердив себя как художник, я поплатился тем, что узаконил, констатировал середину жизни“, „Середина жизни“, явившаяся для Данте не только началом его запредельных странствий, но и констатацией греховности, заблуждений, обрела у Блока сложную многозначность. Она стала символом того этапа пути, на котором он „пал“, „изменил“ (VII, 163), не смог остаться Мастером, пророком, ощутив в некогда восторженном сердце „роковую пустоту“. В то же время „середина жизни“ означала у Блока итог человеческого и творческого пути, где „нет исхода“, „нет конца“, явленных и обещанных в юности Прекрасной Дамой. Через год он подготовил „Изборник“ своих стихов. Последнее стихотворение в книге заканчивалось вопросом, свидетельствующим о беспощадных сомнениях, о внутренних противоречиях, о распутье поэта. Отвечая на просьбу издателя сборника М. В. Сабашникова прислать фотографию, Блок сообщал: „Посылаю Вам портрет старый (1907 года), с тех пор я не снимался как следует, думаю, что он подходит, так как изображает автора как раз на середине того пути, который отмечен в книжке“ (VII, 348).
С дантовской „серединой жизни“ как периода утраты „правого пути“ соотносится и дневниковая запись Блока за четыре месяца до его кончины. „Жизнь изменилась, но не новая, не nuova“ (VII, 415–416). Здесь „середина“ как символ утраты пути характеризовала уже саму действительность – изменившуюся, но не преображенную духовно. В отличие от Данте, который в конце концов причастился к „Раю“, Блок не обрел спасительной встречи с Беатриче. Недаром он писал: „По бессчетным кругам Ада может пройти, не погибнув, только тот, у кого есть спутник, учитель…“ В год смерти Блока М. Цветаева напишет стихи, посвященные поэту:
Пустые глазницы:Мертво и светло.Сновидца, всевидцаПустое стекло.
Не ты лиЕе шелестящей хламидыНе вынес –Обратным ущельем Аида?
Не эта ль,Серебряным звоном полна,Вдоль сонного ГебраПлыла голова?
В цветаевской трактовке блоковской смерти чрезвычайно важен мотив отрубленной головы, указующий не только на миф о растерзании менадами Орфея, но и женские оргиастические культы Средиземноморья, роль Астарты в судьбе поэта, затмившей на время лик Прекрасной Дамы, Беатриче (опасность, угрожавшая и самому Данте). В связи с этой коллизией трагической жизни Блока можно трактовать его гибель как результат непримиримой вражды дионисийской и аполлонийской музыки. В одном из предсмертных стихотворений, полных „разнородных предчувствий“, сливающихся в „холодный личный ужас“, поэт писал:
Ты, Орфей, потерял невесту, – Кто шепнул тебе: „Оглянись…“?[848]
Так дантовские мотивы в лирике Блока трансформировались в орфические, и „шелестящая хламида“ в цветаевском посвящении читается как атрибут Эвридики, анимы поэта. Творческий путь Блока: от певца Беатриче – к Орфею. „Страшный мир“ – это нисхождение поэта ради спасения анимы от „вечно наползающей дряни“, от „эстетики конечного“ (С. Кьеркегор), от примитивно-благопристойного буржуазного существования. В „Ямбах“ Блок писал: