отправить меня подальше…
- Могу только лишь сказать, что не исключаю сверхъестественных причин.
Фроммер повернулся, оставляя Войнича в состоянии крайнего изумления.
12. ПАН ПЛЯСУН
Нет, конечно же это не так, будто бы пациенты доктора Семпервайса проводили время в Гёрберсдорфе только лишь в прогулках и ужинах. В нашем рассказе мы пропускаем те монотонные осенние дни, которые состояли только лишь из лечебных процедур, врачебных исследований и вылеживания. Ну и из скуки, которая здесь присутствовала повсюду, словно сырость. Дни растягивались широко, смело заходя за пределы сумерек и перенося существование и на вечера. В курхаусе свет иногда горел до самой полуночи, хотя ночной покой был обязательным. Между домами мелькали чьи-то тени, Лукас куда-то исчезал и возвращался, похоже, хорошенько под хмельком, с телом, распаленным женщинами. К его темно-коричневому пальто цеплялись пуховые гусиные перышки.
Можно было бы понять страсть обитателей Гёрберсдорфа к гусям, ибо повсюду в округе были какие-то пруды, потоки, озерца, как будто бы подземная вода пробивалась наверх, все время напоминая о себе, что она есть, что существует. Возможно, в этом обилии воды была некая небольшая угроза – вот что бы случилось, если бы вся эта вода решила когда-нибудь вылиться на поверхность этой котловины.
Этим пользовались присутствующие здесь повсюду гуси. Крайне вежливо два раза в день они путешествовали из своих спален, которые делили с курами, к водным бассейнам. Впереди всегда шествовал гусак с обильным подгрудком, бдительный и настороженный, а уже за ним весь его гарем дам в белом, расшумевшихся, словно бы они комментировали все, что встречали на своем пути. Гусак иногда любил погрозить лечащимся, вытягивал шею и пугал, что прямо сейчас как ущипнет… Лечащиеся дамы убегали с писком, и всегда это было хоть какое-то разнообразие скуке санаторного дня. Повсюду валялись гусиные перья, и большими, которыми можно было бы записать данную историю, и маленькие, пуховые, что терялись у птиц в ходе купания или же выдергиваемые во время рьяных гигиенических процедур. Ветер носил их над прогулочными аллеями, над мостиками на ручье, а некоторые плыли высоко над крышами домов и наблюдали оттуда людской мир. Еще им нравилось цепляться на человеческой одежде, и жест одновременного снятия перышек друг у друга был здесь привычным, посредством него выражалась даже некая взаимная ласка, рождающаяся из чувства солидарности больных и – из-за этого – обреченных на смерть людей.
К сожалению, теперь и для гусей наступало столь же трагичное время. И они тоже были предназначены умереть этой – равно как и всякой другой – осенью. Откормленные на обилии летнего питания, уверенные в себе и сильные, они находились в конечной фазе собственной жизни.
Опитц натачивал ножи, а фрау Вебер и фрау Брехт уже не лущили ни фасоль, ни бобы, а сшивали плотную ткань на наперники для подушек.
Красивые и гордые гуси вскоре должны были превратиться в баночки смальца, а закатанное в банки мясо – в гуляши паштеты. И когда гордые и наполненные достоинством птицы выходили к наряженным лечащимся, то даже и не знали, насколько они беззащитны, и сколь припечатана уже их судьба.Людской перевес над осужденными на смерть гусями заключался в то, что люди знали свои убийственные намерения. Потому-то они только лишь усмехались себе под нос, глядя на гусиныйкортеж, движущийся через деревню с такой серьезностью и уверенностью в себе, которые могут быть исключительно у бессмертных созданий.
Войничу было все сложнее скрыть перед собой то, что посещение супруги Оптца стало для него своего рода вредной привычкой. Он делал так только тогда, когда был уверен, что Опитца нет дома, что здесь не крутится вечно присутствующий и тихий будто тень Раймунд, что он куда-то пошел, с корзинкой за яйцами или забрать почту. Тогда Мечислав забирался на последний этаж в одних носках и на цыпочках. И все это было совершенно невинным. Просто он не мог удержаться, чтобы не заглянуть туда хотя бы раз в пару дней. Он говорил сам себе: исключительно ради порядка. Проверить, все ли на своем месте, ничего ли не изменилось, хотя трудно было бы себе представить, что могло бы быть не в порядке в комнате умершей женщины. Вначале он попросту становился в двери и поглощал каждую деталь этого уютного, бедного помещения. Все эти пастельные, застиранные цвета, бледно-голубые обои, льняной половичок с загрязнившейся бахромой. Потом он заходил вовнутрь и тихонько закрывал за собой дверь. Ради этого момента он был склонен пропустить любую процедуру, саму интересную для него беседу, даже время кофе и пирожных в Zum Dreimädelhaus. Как только он уже там очутился, весь дом затихал, словно терял речь; замирали даже те воркования на чердаке, так что он даже слышал биение собственного сердца. Тогда он присаживался на стуле с вытертой спинкой, осматривался и всегда замечал какую-нибудь новую мелось: заколку для волос, окутанную туманом пыли и лежащую в щелке под окном; либо длинный светлый волос на накидке, здоровый и толстый, достигавший чуть ли не до самого пола. О том, что помпончик ночных тапочек надорван, а с железной кровати в одном месте осыпается краска – он уже хорошо знал, и осмотр этих мелких изъянов доставлял ему громадное удовольствие, словно бы комната супруги Опитца была в нем всегда.
Минут через пятнадцать он вставал и точно так же тихонько, как входил, исчезал, погладив по дороге накидку на кровати, платок, висящий на гвоздике на дверях. Спускаясь по лестнице, он обретал свою собственную форму, становясь вновь Мечиславом Войничем, студентом Львовской Политехники, двадцать четыре года.
Он часто видел и доктора Семпервайса, который в ходе обеденного перерыва презентовал лечащимся свой мерседес. Он поднимал капот и с огромным чувством рассказывал про механических лошадей, мощность, дальность поездок, сгорание. Лечащиеся, в основном, одни только мужчины, склонялись над сложной машинерией, над всеми теми поршнями, трубками, проводами, и с восхищением ахали над машиной, видя в ней непонятное будущее. К тому же доктор выходил с ружьем за святилище Гумбольдта пострелять по птицам. Один раз Войнич присоединился к нему и видел, что тот только целился, кружась на пятке, чтобы догнать стволом улетающую птицу. Выстрела никогда не слышал.
- А ружье заряжено? – со смехом спросил он.
- А, это вы, - сказал доктор и жестом разрешил пойти за собой. – Конечно же заряжено. Я ведь иду на охоту. Знаете ли, тут дело в том, чтобы иметь выбор: выстрелить или не выстрелить. Птиц я убивать не хочу, да и не голодный я, - Семпервайс громко рассмеялся над собственной шуткой.
От святилища Гумбольдта остался только фундамент. Ранее здесь