пятнышек краски, касаний, нечетких подтеков, таинственных изъянов. Он путешествовал по облакам, из которых появлялись гибкие, округлые линии, походящие на фигуры, лица, крылья. Когда же спускался к растениям, то видел в листьях глаза и носы, фрагменты рук и ступней, летучие тела, существующие всего лишь момент, только лишь в тот миг касания их взглядом. В окнах воздушных замков он замечал фрагменты комнат, а в них – каких-то полупрозрачных созданий, при чем, с каждым из которых была связана какая-то трагедия, какая-то печаль. Возможно, что и там происходило жертвоприношение Авраама, только в несколько иных планах и с другими актерами. Холст де Блеса казался наполненным значениями, словно особого рода карта, языком которой являются простые знаки, несущие с собой раздваивающиеся смыслы, и на этой карте вы все время открываете нечто иное, поскольку, как только отправишься вовнутрь, мир окажется бесконечным.
Чем более слабым делался Тило, тем более Войнича занимало черное пятно пещеры. Именно туда перемещалась его большая лупа, сражаясь с темнотой. Тогда он замолкал и, успокоенный дыханием Тило, склонялся над картиной, вооруженный увеличительным стеклом. Постепенно он научился замечать формы и там, хотя сложно было сказать – какие. Две слабо светящиеся искры. Может глаза, может зрачки громадного животного или какого-то существа, которое приглядывается к нам все время, а мы этого и не знаем? Но, возможно, это Бог, который желает с близкого расстояния поглядеть, а выполнит ли Авраам его приказ?
- У тебе такие удивительно длинные пальцы, - сказал как-то Тило и протянул руку, чтобы взять кисть Мечислава в свою холодную ладонь. Тогда Войнич был занят осмотром своего гербария, где на каждом листе ожидали вечности тщательно высушенные и закрепленные маленькими полосками бумаги растения.
- Гляди, здесь есть ландыш, Convallaria maialis, - сказал Мечислав лежащему приятелю. – Кажется таким обыкновенным, правда? Ты видел его много раз в жизни, но по памяти описал бы только очень обще. Я прав?
Тило склонился над ландышем, довольный тем, что от него требуют внимания. Было что-то умилительное в его заинтересованности растением, вообще-то мертвом, но все так же сохраняющим свою неповторимо чудесную структуру, порядок жилок, красоту форм, барочность краев, повторяемость узоров.
- Жаль, что уже осень, ведь я бы мог и здесь набрать местных экземпляров, - сказал Войнич.
- Можешь подождать до весны. Зима пройдет быстро.
- О-о, нет, - отшатнулся Войнич. – К Рождеству я уже буду дома. И ты тоже.
- Я останусь здесь. На том кладбище, где лежит супруга Опитца и все остальные.
Войнич отложил гербарий и с укором поглядел на Тило.
- Обними меня, - тихо попросил тот.
И Войнич, без каких-либо колебаний, прижал к себе его утлое, такое же распаленное тело. Это было странное чувство, поскольку уже давно ни он сам никого не обнимал, ни его самого тоже никто не обнимал. Это присутствие другого человека всего лишь за парочкой слоев одежды, хрупкость костей и деликатная мягкость чужого тела залили его милым теплом, как будто бы он вновь очутился в кухне Глицерии и ел гоголь-моголь. То было самое прекрасное место в его жизни, и как раз туда он забрал бы Тило, если бы такое было возможно. Он прикрыл глаза, оглушенный этим неожиданным удовольствием и покоем, почувствовал на своей груди биение сердца Тило, маленький отрезок громадных фабрик природы. Он даже и не знал, как случилось, что Тило фон Ган, молодой, но способный знаток искусства пейзажа, взял его лицо в ладони исложил на его губах длительный поцелуй, которого Войнич не мог отдать, поэтому он просто принял его, тронутый до глубины души, но и переполненный чудесным спокойствием.
- Когда я умру, забери де Блеса себе. Он твой. И я отдаю его тебе.
Уже длительное время Тило не спускался к ужину. Так что его стул поначалу стоял пустым, а потом вообще исчез, и все выглядело, словно так было всегда. Войнич, обычно, ждал до самого последнего момента, когда внизу звучал гонг. Он не спускался, потому что у него было желание побыть одному, тем более, что больше всего времени он проводил вместе с Тило. В такие мгновения редкого одиночества у себя в комнате он сидел с гербарием, задумчиво пересматривая собрания.
Но уже после полудня он, как правило, начинал себя чувствовать плохо. Неоднократно он думал, что перед тем он вовсе не был болен, что здесь очутился в силу стечения обстоятельств, и что это доктор Семпервайс выявил в нем болезнь, которая теперь давала знать о себе – некая специфическая хворь без наименования и описания в медицинских учебниках. В нем происходили какие-то таинственные процессы, менялись карты, перемещались участки суши. Реки бросали свои русла, из низин поднимались горы. Все это затребовало его внутреннюю энергию до такой степени, что он чувствовал себя сонным и слабым. Тогда он ложился на пикейной накидке на кровати, небрежно застеленной Раймундом и проваливался в нечто вроде дремоты.
В ходе ужина, как правило, все вели дискуссии, только Войнич практически не брал в них голоса, даже тогда, когда Лукас и Август напрямую обращались к нему. Вот уже несколько дней те разговаривали о завершении истории. В том, что мир заканчивается, в этом был уверен Лукас – чем меньше отзывались другие, тем большей силы набирал он в своих речах. В них он утверждал, будто бы человек западной цивилизации очутился у конца развития. Этот конец делается видимым в людских болячках, нам не хватает воздуха. Чахотка тоже является символической болезнью.
- Великая эпоха человека стремится к завершению, неужели никто этого по-настоящему не видит? – выкрикивал он через салфетку, которой вытирал подбородок, запятнанный томатным соусом.
На это с другого конца стола отозвался Фроммер, повторяя, что всякая культура является процессом, который имеет свое начало, который зреет, достигает некоего апогея, после того он вянет и уже никогда не возвращается. А под завершение этого процесса просто обязаны появиться духи, поскольку сражение переносится и на границу между мирами.
- Сейчас придет какое-то новое и отдаст голос духам, - прибавил он несколько дрожащим голосом.
Войничу он показался ужасно театральным. Он узнал, что Фроммер считает себя последним из людей, которые еще способны понять механику апокалипсиса.
Одновременно с тарелок исчезали фаршированные мясом и политые темным соусом маленькие клецки, равно как и другие вкусности, как маленькие перчики с мясным фаршем, корнишоны, жареные шарики из вареной колбасы – в связи с кулинарной беспомощностью Раймунда Опитц заказывал теперь еду у каких-то женщин из деревни. А самым вкусным был рисовый пудинг с яблоками, пушистый словно облако.
После ужина мужчины сидели вокруг стола в небрежных позах, которые, как