опутала.
Мазурка кончилась. Все разъезжались, бросая полусонный взгляд на простую, незатейливую иллюминацию, производившую, однако ж, прекрасное зрелище на гористом местоположении, по которому плошки и фонари были раскинуты.
На другой день фон Альтер расположился с женою в доме против квартиры Пустогородовых; у них отобедал, поручил Прасковье Петровне свою Китхен, а ввечеру уехал в Тифлис.
Молодая супруга скучала, оставшись одна. Николаша часто бывал у нее. Иногда, поздно, вечером, провожал он ее домой от Прасковьи Петровны. Иногда сидел вместе с нею у открытого окна, обращенного к Машуку. Тогда он притворялся, будто поражен величественным видом исполина, который, гордо воздымаясь во тьме, затеняет собою самую ночь. А меланхолическая Китхен пугалась этого усиленного мрака; возводила глаза к небу; внимательно рассматривала звезды, сверкавшие над горою: то мечтала, будто видит в этих звездах горных духов, резвящихся на вершине горы, то силилась прочесть в них темные для нее символы. И когда восходила луна и бледнели Машук и лежащий под ними дол; когда вдали таинственный свет освещал белые памятники кладбища, Китхен, предаваясь какой-то мистической задумчивости, напрягала слух, чтобы внимать веянию ночного воздуха среди общей тишины, изредка прерываемой трелью соловья в отдаленных кустах. Машука. Николаша, сидя с нею, любовался на юную мечтательницу; слова замирали на его устах от невольного благоговения к неизвестным думам милого творения. В остальное время искусный притворщик показывал ей столько внимания, столько любви, что это невольно льстило женскому самолюбию; но и тут умело умерял себя, так, что не пугал застенчивости Китхен, не пробуждал ее опасения и осторожности. Опытный волокита, он убаюкивал малейшие подозрения. Китхен – неопытное дитя! – создавала себе мир идеальный, воздушный, предавая забвению все существенное или и вовсе не помышляя о нем. Она, не подозревая ничего, день ото дня запутывалась более и более в сети.
В один теплый и тихий вечер, располагавший к сладострастию, – кто не знал его на севере, того прошу на юг, ничем другим не сумеем угостить, а за этим дело не станет! – в один подобный вечер Китхен и Николаша сидели вместе у окна.
Луна медленно всплывала на небо и уже осветила вершину Машука, которого подошва казалась от того чернее, чем когда-либо.
– Какой прекрасный вечер!.. Что вы такая грустная, Катерина Антоновна? – спросил Николаша.
– Нет, я не грустна, а только погружена в воспоминания: сегодня день рождения Елизаветы Григорьевны; бывало, мы праздновали его в деревне у ее бабушки. Давно ли, беспечная, она бегала по освещенным аллеям сада! А теперь где она? Счастлива ли? Помнит ли день своего рождения?
Николаша, заметив, что Китхен всегда говорит с жаром и любовью об Елизавете Григорьевне, расчел, что выгоднее было не показывать озлобления к этой женщине. Вместо ответа он тяжело вздохнул.
– О чем вы так вздыхаете, Николай Петрович?
– Какая вам охота прислушиваться к тому, что я делаю? Я вздыхал машинально.
– Нет, не машинально. Я желала бы знать, воспоминание ли это об Елизавете Григорьевне?
Николаша вместо ответа опять вздохнул; потом притворился, будто досадует на себя.
– Сознайтесь, вы вздыхаете о ней?
– Помилуйте, Катерина Антоновна! Зачем хотите вы знать все помышления человека?
– Я не хочу проникать в помышления ваши; а любя, горячо любя Елизавету Григорьевну, желала бы убедиться в ваших добрых чувствах к ней: тогда я стала бы еще более ценить вас.
– Если так, знайте же, что было время, когда я не менее вас был привязан к ней, но она не умела ценить моей любви, не имела довольно проницательности, чтобы видеть и измерять мою преданность. – И Николаша вздохнул еще раз.
– Я оправдаю ее перед вами, Николай Петрович; сейчас принесу ее письмо и попрошу вас прочесть его вслух.
Китхен пошла за письмом. Николаша в это время переставил свечи на окно, приготовляясь к чтению. Погода была так тиха, что свечи горели на воздухе, словно в комнате. Госпожа фон Альтер принесла письмо и вручила его Пустогородову. С истинной или притворной грустью он развернул его и устремил взор на знакомый почерк, некогда начертывавший ему слова надежды, любви и обетов.
«Милая моя Китхен!
Вижу – ты убеждена, что из ревности я советовала тебе остерегаться Пустогородова. Могу тебя уверить, ты ошибаешься. Что мне в нем? Зачем мне сохранять его? Испытав, что такое бездушный старик, безжизненный труп, я искала ума и известности; но осталась недовольною и тем и другим. Наконец мне казалось, что ничтожество мужчины – всего выгоднее для женщины. Казалось, что взяв из праха и возведя человека на дорогу почестей в свете, я рожу в нем благодарность и тем приобрету его вечную любовь; но я ужасалась при одной мысли о связи с таким человеком. Я стала искать неопытного юношу, которого и свет еще не развратил. Я думала любовью своей сделать из него человека достойного. В это время столкнулась я с Пустогородовым; сблизилась с ним; но это – себялюбец, который все скудные способности своего ума клонит к холодному расчету; который вне себя ничего не любит. Если б я могла отыскать в нем хоть искру чувства, хоть каплю этого баснословного теперь самоотвержения, я бы им дорожила. Но, как он есть, он мне не нужен. При чем же я остаюсь? Обманутая в своих надеждах, одна в мире – одиночество несносно мне! – я ищу и не нахожу, чего жаждет моя душа. Между тем я бессильна восстать одна против обычаев света, но я мужаюсь в тиши и чувствую, что скоро, скоро настанет час, когда я стряхну застарелую пыль предрассудков и по-своему направлю смелый полет свой. Закиданная бранью и хулой, я буду улыбаться воплям рабов, скованных глупыми приличиями, с сожалением о них; но для этого мне нужен товарищ; я ищу его посреди художников. Вот тебе откровенное признание. Можно ли одобрить меня? Никак. Можно ли обвинить? Нельзя. Виновна ли я? Нисколько. Вся вина падает на моих родителей. Воспитанная беспечною девочкою, я прочла в уме отца и матери, что постыдно для меня и для семьи, если толпа женихов не будет за меня свататься, лишь только я созрею; глупый предрассудок, что девушке необходимо выйти замуж, чем скорее, тем лучше, усиливающий у нас природное влечение к замужеству, желание освободиться от родительского порабощения, которое делалось несносным; наконец любопытство и, быть может, неясные желания – все влекла меня поспешить брачными узами. Не зная людей, их свойств и пороков, родители, воспитавшие меня, должны были или вовсе удержать от замужества, или обдуманно выбрать человека, с которым хотели сковать меня навсегда… Нет, Китхен, не таковы родители, по крайней мере