– Кто? – спрашиваю я неприветливо.
– Нинка! – кричат из-за двери. – Это я! Открой!
К утверждениям типа «это я» я вообще отношусь подозрительно, но тут трудно ошибиться. Вера, и костюм на просвет тот же, васильковый.
Я открываю дверь. У Веры на губах блуждающее послевкусие веселой улыбки, и в руках бутылка красного портвейна «Алушта».
– Нинк! – кричит она на весь дом, по крайней мере, мне так в ужасе кажется. – А я забыла, какой у тебя этаж. Хожу тут, слоняюсь по дому. С одним дедушкой игривым познакомилась…
– Пошли, пошли, не кричи, – говорю я и быстро затаскиваю ее в квартиру, пока не вылезли все соседи и не проверили, кто такой громкий ко мне явился.
Мы сидим на полу, на драных подушках, пьем массандровский портвейн из бабушкиных стаканов образца пятьдесят какого-то года и закусываем квашеной капустой. Ничего, жить можно. Завтра я пойду и куплю сыру, оливок, минтайской икры, селедки с можжевельником и копченых крылышек. Сегодня достаточно капусты. Вера уже несколько раз окунула в портвейн кисть платка, но этим обстоятельством не огорчается. Балкон открыт, можно смотреть на звезды, но звезд не видно, видно ничего вместо неба, бурое и мутное. Это ничего меняет только оттенок, и оттенки все такие похабные, что слов нету.
– Нинк, – говорит Вера, точно ее осенила глубокая мысль. – Купи себе телескоп.
– Угу, – говорю я, кивая. – Вот его-то мне и не хватало. Что в нем смотреть? Окна напротив?
– А что, – говорит Вера рассудительно. – Тоже интересно.
– Побьют, – говорю я тоскливо.
– За что? – спрашивает Вера.
– За все, – говорю я. – У нас за все бьют.
Мы выпиваем еще по полстакана и лезем пальцами в капусту.
– Я у них урод, – говорю я, продолжая ранее прерванную мысль. – Ничего не сделаешь. Ну я такая, что ж теперь… Не вышло из меня успешной личности. Если бы я с утра до ночи вытирала племянникам задницы… убирала, готовила… меня бы, может, простили. Не любили бы. И не уважали… Примирились бы, что урод приносит пользу. А сейчас я и пользы не приношу. Никому… Но и задницы вытирать не тянет, ей-богу…
– А ты их того… шевели, – советует Вера. – Они привыкли, что ты какая-то смирная. Они от тебя должны быть в тонусе!
– Они от меня достаточно были в тонусе, – говорю я и устало машу рукой. – Они уж устали быть от меня в тонусе.
– Ну вот, и расслабились. Вот посмотри… – она, широко потянувшись, протягивает руку к трубке. – У ваших какой телефон? – она смеется, точно вспомнила что-то забавное. – Ты знаешь, я ведь школьные телефоны так хорошо помню, пятнадцать лет не звонила, а все равно как вчера… А твой забыла.
Я подскакиваю на месте. На подушке.
– Ты чего? – говорю я недоуменно. – Ты чего хочешь делать?
– Как чего. Маме твоей позвоню, – Вера подтягивает телефон за провод, рискуя оборвать его совсем. – Она все-таки тебе мать или не мать?
У меня от стремительности событий дыхание перехватывает.
– Не надо! – кричу я, глотая воздух. – Ты что? – но Вера уже вспоминает номер и, решительно прицелившись, засовывает палец в диск. – Заткнись, – говорит она, отмахиваясь от меня кистями, с которых капает портвейн. – Не мельтеши.
Я замолкаю, и сердце колотится от волнения. Я боюсь, и мне безумно интересно, что она скажет. В Вериной легкости мнится что-то чудодейственное, что может одним махом разрушить все преграды и переключить в моей семье невидимый тумблер с минуса на плюс.
– Анна Тимофеевна? – спрашивает она вредным вибрирующим голосом. – Анна Тимофеевна, это Вера Зотова, здравствуйте, если вы помните, да… О, замечательно… да… Я? Я у Нины сейчас. Вы не могли бы подойти, Анна Тимофеевна, она себя что-то плохо чувствует… Нет, не может, нехорошо ей, да… Спасибо, Анна Тимофеевна.
Она преспокойно кладет трубку, довольно облизывается и восклицает:
– Помню же! И как маму твою зовут, помню.
Я тем временем в ужасе подбираю упавшую челюсть.
– Да ты что… – говорю я пораженно. – Ошалела совсем? Ты ж так до инфаркта человека доведешь.
– Ну извини, – говорит Вера, пожимая плечами. – Я могу что-то путать… но по-моему, до инфаркта твоим далеко. Ну не от твоего здоровья они его схватят…
Я в панике вскакиваю на ноги и пытаюсь броситься на все четыре стороны одновременно – и потому остаюсь на месте.
– И что? – кричу я. – Она сейчас придет?
Вера только хмыкает.
– Придет, конечно, – заявляет она уверенно.
– И что? Что я ей скажу? Что мы пошутили? Что я здорова, как лошадь? Это помощь твоя такая?..
Веру не проймешь. Она словно меня не слышит.
– Да не бегай! – командует она легкомысленно. – Ляг и глаза заведи. И вздыхай тяжело. Учи ее. Как маленькая, ей-богу.
На лице у нее крупными буквами – снисходительное удивление моей наивности. Я так и читаю этот приговор на веки вечные. Но я-то знаю маму. Ее не обманешь.
Я бросаюсь на кухню. Там в картонной коробке, на полочке – остатки бабушкиных лекарств. Надо что-нибудь хлебнуть, чтоб малость поплохело. Вот сердечные, подходит… При таком запахе волей-неволей поверишь в неприятности… Валокордин… я трясу пузырек в рот и брызгаю несколько капель на платье. Вера возникает в дверном проеме, скептически наблюдает за мной и роняет:
– Ну-ну. Королева котов будешь. Сто лет не отмоешься.
– Ничего… – бормочу я. – Все в наших руках… – я кидаю в рот нитроглицерин. – Главное, чтобы было убедительно…
Я поворачиваюсь к Вере, внутри начинает что-то биться, кровь подкатывает к голове, и все пропадает. У меня закрыты глаза, и мне чудится, что надо мной кто-то стоит. Кажется, у него много глаз… шесть. Хотя я не вижу, я уверена. Чей-то голос говорит:
– Ожерелье приберите… за диван упало.
Я поднимаю руку к шее, на законное место гладких бабушкиных бус. Бус на месте нет, я лежу, но глаз открыть по-прежнему не могу.
– Где они… – говорю я, но язык не слушается. Кажется, мне плохо. Теперь я точно чувствую, что мне плохо. Я все-таки открываю глаза. По комнате разлит прожекторный свет, я лежу на диване в одних трусах, прикрытая пледом, Вера, озабоченно закусив губу, держит нитку свисающих из кулака красных, словно кровь, шариков, за столом, перекосив плечо, что-то пишет неизвестная женщина в натянутом халате, а на табуретке в изножии блестит пустая ампула.
– Дай… – говорю я и протягиваю руку.
– Да подожди ты! – отмахивается Вера и продолжает жевать блестящую губу. Но потом вкладывает бусы мне в руку. Я сжимаю нагретые Вериным теплом стекляшки. Мне так спокойнее.
– В аптеку сходите, – устало говорит женщина, отодвигая на угол стола клочок бумаги и оборачивая ко мне лицо запыленного, из похода, пехотинца. – Ну что? Как себя чувствуете?
– Лучше всех, – говорю я, еле ворочая языком.
Женщина равнодушно кивает. Видно, что ее не тянет в подробности.
– До свиданья, поправляйтесь, – громко, дабы правильно расслышали, говорит она, встает и, гремя пластмассовым чемоданом, как пенсионер пустыми бутылками, исчезает. Вера бежит следом. Дверь хлопает. Я остаюсь на несколько секунд одна, и мне страшно. Пахнет валокордином – не пойму теперь, откуда. Я кутаюсь в плед, и меня раздражает, что он колется.
Потом возвращается Вера. Она, не глядя на меня, садится на диван, качнув кистями, складывает крылышки под шалью и, как-то печально наклонив голову, наблюдает под столом горизонт, словно он там есть.
– Свет погаси, – говорю я, натыкаясь на мешающие зубы. У меня уже лучше получается.
Вера встает и хлопает ладонью по рубильнику.
– Дура, – говорит она грустно. Потом нашаривает наощупь мою руку и слабо сжимает ее. – И чего ты добилась?
– А мама? – говорю я тревожно. – Мама приходила?
Вера качает головой.
– Нет, – говорит она.
Мы обе молчим. Я ежусь. Колкая пледовая ткань раздражает, не принося тепла.
– Есть у каждого бродяги сундучок воспоминаний… – глубокомысленно выговариваю я со вздохом, все еще борясь с зубами. Коли уж плохо, могу позволить себе пофилософствовать…
– Тебе чаю приготовить? – спрашивает Вера.
– Горячего, – говорю я мечтательно. Сто лет мне не готовили.
Вера уходит на кухню, а я лежу, и ни о чем не думаю. Как будто голову заморозили. Тяжесть постепенно уходит. Появляется Вера с любимой моей Дулевской чашкой.
– Что это было? – спрашиваю я.
– Идиотизм, – лаконично отвечает Вера, пряча глаза. – И я тоже идиотка…
Неумелый жидкий чай пьется, как амброзия. Я чувствую себя, в общем, прилично. Слабо, но вменяемо. Физическое состояние в сравнение не идет с моральным тяжелокирпичным ощущением преступления. Перед собой. Знаю же, идиотка, что не могу позволить роскошь болезни…
– Извини, – говорю я.
– Бог простит, – отвечает Вера.
Безмолвная Верина близость пугающе надвигается на меня. Вера мне ближе всех родных… Может, от немощи… Хорошо, что мама не пришла. Что бы она увидела – что опять ее дочь попала в дурацкую историю?