Все они ничего не смыслили в медицине. Дивились только: почему даже слабые раны подолгу не заживают, кровоточат. Василий говорил: «Потому что тоска смертная гложет вас».
Пощупав отек возле раны у Весны, Лисовский сказал:
— Цвет у раны какой-то… как у вареного мяса. Надо врача. Ты уж потерпи, Григорий. Это ничего, пройдет.
Но все поняли: не «пройдет». Может, и «прошло» бы в хорошей больнице, да где ее взять.
Отозвав Ивана в сторону, Лисовский прошептал:
— По-моему, газовая гангрена.
В этот день и на другое утро они ходили в ближние деревни, искали медика — один сидит с Весной, двое — в дороге, но не нашли. Уже хотели идти в поселок — километров за пятнадцать и думали, как это лучше сделать. Колхозницы говорили, что в поселке немцы, но все закончилось непредвиденным образом. Когда Лисовский с Василием вышли из избушки покурить, Весна сказал Чудакову:
— Все! Иди и ты. Иди! Я побуду один.
Через несколько секунд в избушке раздался выстрел из пистолета — Весна застрелился.
В одном селе, не в пример другим почти уцелевшем, на церковной площади покачивался от ветра на виселице старый мужчина, коротконогий, большерукий; рубаха разодрана, на синем теле раны, кровоподтеки. Сельчане боялись снимать его, немцы угрожали расправой.
«Что же это такое? — думал Чудаков. — Мало того, что повесили. Да еще не разрешают снимать. И пытали. Люди — людей. Мерзавцы! На войне раздолье садистам — все узаконено».
Здесь они встретили красноармейца, жившего в доме немолодой уже, дородной женщины не то работником, не то любовником, а может быть, и в том и другом качестве, жалкого человечка с бабьим лицом и трясущимися руками. Когда Чудаков, Лисовский и Василий сняли повешенного, солдат с бабьим лицом подошел к ним:
— Робята! Они ж нас всех ухайдакают, как увидят. Они ж в любое время могут приехать. И старосту вчера назначили.
— Скотина! — Лисовский шел прямо на солдатика. — Ты кто такой?
Путаясь, красноармеец сообщил, что пришел сюда третьего дня. «А до этого прятался и голодал». Из их роты осталось несколько человек, где они — не знает. Здесь представился родственником «бабы одной», «чахоточным крестьянином». «Спасибо, помогла. Хорошая баба, жалостливая».
— Сказывают, немцы-то и Москву уже взяли. Все уже!.. Выходит, робята, какого шута тут прятаться. Сказать, что, мол, из разбитой части, что, мол, простые солдатики. Больные, раненые, то-сё… Много ли с вас возьмешь.
Он искоса поглядывал на Лисовского и взглядом своим, настороженным, холодноватым, говорил: хоть ты с бородой, человек, видать, поживший, может, даже начальничек, а мне на тебя наплевать, потому как прежнего начальства в нашем положении и быть не может. Чудаков почувствовал, как противное нервное напряжение начало охватывать его. Даже слегка запостукивали зубы.
— Всему нашему конец. Жалко человека, но ведь он все одно мертвенький. Робить надо. Руки еще крепкие.
— На немцев работать? — взвинтился Лисовский.
— Почему на немцев? На себя. Так ведь все одно без работы-то куда.
«Рождаются же такие…» — с удивлением подумал Чудаков. Но он не успел и слова сказать, как Лисовский подскочил к парню с бабьим лицом и, схватив его за воротник, начал трясти изо всей силы.
— Гнусный подонок! Негодяй! Жалкий раб!
Голова солдатика раскачивалась взад-вперед, будто игрушечная. Борода у Лисовского взъерошилась, подалась в стороны, и весь он, тощий, согнутый, с диким взглядом, был похож на старого коршуна. Отшвырнул солдатика, сказал почти равнодушно:
— Этого типа надо расстрелять.
Солдатик не поверил, отшатнулся и завопил:
— Вы не имеете права! Кто вы такие? Вы что, с ума сошли?!
Потом заплакал, бросился под ноги. Лисовский пнул его в бок, вынул наган.
— Умри хоть нормально, зараза!
Солдатик задрожал, выставив вперед руки, будто ему угрожали не револьвером, а палкой.
— Стой! — крикнул Чудаков. — Убери наган. Мы что — трибунал? Убери.
— Не надо, — сказал Василий. — Сейчас я наподдаю ему и — ладно. Наши придут, все одно с ним разделаются.
— Да где они наши-то, где? — вскричал солдатик и осекся, выжидающе посмотрел на одного, другого, третьего. Он страшно обрадовался тому, что Лисовский спрятал наган и все закончится, по-видимому, простым мордобоем. Даже придвинулся к Василию: дескать, бей, пожалуйста, если считаешь нужным, только не стреляй.
Василий ударил, солдатик упал.
— Не могу больше. Противно. Ну его к черту! Давай ты, Лисовский.
— Подите вы, слюнтяи!.. — Грубо выругавшись, Лисовский сунул руки в карманы брюк и сердито зашагал в сторону.
Иван уже не чувствовал прежней тошнотворной слабости, отходил помаленьку. Но в душе нарастала тревога: где наша армия, почему отступает? Подтягивают войска из тыла? Что же так долго? А если и в самом деле немцы сильнее? Он вздрагивал от этих страшных мыслей, ругал себя. Думал: может, немецкие солдаты восстанут против Гитлера… Говорил об этом Лисовскому и Василию. Лисовский желчно смеялся: «Ну-ну!.. Жди!» Иван становился мрачным и злым. Подозрительно много спал, порой даже на ходу: забудется на минуту, и ноги сами сворачивают с дороги. Бледный, исхудавший, он готов был часами лежать и глядеть в потолок или на небо, прислушиваясь к посвистыванию ветра, к редким уличным звукам или шуму сосен.
Он не был подвержен предрассудкам, но когда однажды в выжженной врагом мертвой деревне ему перебежала дорогу черная кошка, подумал с нехорошим чувством: «А лешак тебя дери!» (ничего подобного с ним раньше не случалось) и тут же начал отплевываться, стыдясь этой минутной слабости и дивясь тому, что война и опасность смерти вдруг возродили в нем что-то мистическое.
Даже шумливый Василий и тот будто язык откусил, молчуном бродит. Вроде бы тот же Васька и не тот.
Лисовский понемногу «оттаивал»: меньше злословил, стал поспокойнее, но улыбался по-прежнему редко, странноватой, какой-то мертвой улыбкой. Будто подсмеивался, издевался над собеседником. Есть люди, которых хочется звать только по фамилии. Таким был и Лисовский. Никто ни разу не назвал его по имени. Даже фамилию бойцы произносили суховато, строго. А уж они умели вкладывать в слова теплоту. К примеру, погибшего Весну солдаты звали Грицько, и это получалось у них по-украински певуче и нежно.
Конечно, энергия Лисовского, злость его и неуемность как бы взбадривали бойцов, удерживали их от излишнего уныния и апатии. Это признавал Иван, хотя и без особой радости. И Чудаков, и Василий, а раньше Весна и Коркин уважали Лисовского, таких уважают или, по крайней мере, побаиваются, а слабо выраженная боязнь часто похожа на уважение. Лисовский спал четыре-пять часов в сутки. Проснется Иван — Лисовского нет. Ходил в деревни, поселки. Один. Выносливость у него была необыкновенная. Возвращался усталый, потный, борода спутанная, глаза злые. Сбрасывал вещмешок с продуктами. Говорил с едкой насмешливостью:
— Полеживаете?
Надо же! Как будто все такие двужильные, как он.
В деревнях Лисовский прибивал на заброшенных домах и столбах листки с надписями, сделанными красным карандашом: «Смерть фашистам!» Однажды притащил помятую брошюрку:
— Эта штука издана в Берлине. На немецком языке. Недалеко от деревни нашел. Я вот тут перевел. Интересно. Вот что говорит Гитлер: «Если я посылаю цвет германской нации в пекло войны, без малейшей жалости проливая драгоценную немецкую кровь, то, без сомнения, я имею право уничтожить миллионы людей низшей расы, которые размножаются, как черви». Это ты, то есть, размножаешься, как червь. Слышь, Васька? И еще фраза из трудов Гитлера: «Только германский народ будет народом воинов, народом господ, остальные нации будут рабами…»
— Хватит! — выкрикнул Василий.
— «Убивай всякого русского, не останавливайся, если перед тобою старик или женщина, девочка или мальчик».
Конечно, и Чудаков и Василий много слыхали о фашистах, но такого… Да еще в книжке…
— Довольно, слушай, — не выдержал Иван.
— По-дож-ди-те! Это вам очень даже полезно послушать. А то вы какие-то подозрительно добренькие. Вот еще что они говорят о нас: «Русские лишены государственных способностей». М-да! «Они не умеют творчески мыслить». Вот так! Не способны, значит, творчески мыслить. «Русские жуют, раскрывая рот, как животные, плотоядно чмокают губами». Сколько раз тебе говорил, Васька, чтоб ты, когда жуешь, не раскрывал рта и походил на германца. И когда самогонку лакаешь, не чмокал. Вот длинная таблица тут. Для каждой нации определенная графа, так сказать, согласно ее уму, развитию и месту в истории. Выше всех, конечно, сами господа фашисты. Как же иначе. А мы, русские, здесь вот, в конце. Ниже нас графы на три-четыре обезьяны должны пойти. Вот так!
— Довольно! — закричал Чудаков, и губы у него начали подрагивать. — Порви эту гадость.