Стоя рядом с ним перед большими воротами, я вдруг осознал, что никогда раньше не жил в настоящем доме. Всю свою жизнь я прожил вместе с дедушкой в старом деревянном домишке, из тех, которые в большинстве хозяйств мошава давно уже были превращены в сараи или порублены на дрова.
Я приехал в своем обычном синем рабочем комбинезоне. Бускила был в светлом льняном костюме, с мешком денег в руках. Банкир уже спешил к нам навстречу, этакий юркий, проворный толстячок. Дряблые мускулы толкали его по отполированным плиткам пола.
— Ага! — воскликнул он. — Вот и похоронная команда!
Бускила не пошевельнул бровью. За годы высоко принципиальной борьбы с руководством мошава и Рабочего движения он убедился, что наше кладбище ненавидят абсолютно все, кроме тех, кто на нем похоронен. Он развязал мешок, вывалил на ковер запыленные банкноты, и над кучей бумажек тут же поднялся удушливый запах серы и аммиака. Потом он подошел к закашлявшемуся банкиру, с размаху хлопнул его по спине и дружелюбно пожал ему руку.
— Бускила Мордехай, управляющий, — представился он. — Все в долларах, как и было договорено. Прошу сосчитать.
Бускила — моя правая рука. Он старше меня на поколение и хороший мой друг. Низкорослый, редковолосый, худощавый, язвительный и всегда приятно пахнущий зеленым мылом.
Банкир стал пересчитывать банкноты, а Бускила тем временем повел меня по просторам дома, с его дорогим хрусталем, коллекцией серебряных кубков и толстыми коврами, в которых утопали ноги. Рисунки и портреты удивленно и гневно смотрели на меня со стен. Бускила заглянул в гардеробную, где висели десятки костюмов, и оценивающими пальцами знатока пощупал ткани.
— Что ты думаешь делать со всем этим барахлом? — спросил он. — Они на тебя не налезут.
Я сказал, что он может взять себе все, что пожелает. Он завел патефон, и громкий вопль оперной певицы разорвал белую пустоту. Банкир в гневе бросился к нам.
— Может, вы отложите свой праздник до моего отъезда?
— Чем быстрее сосчитаешь, тем быстрее уедешь, улыбнулся ему Бускила. — Тебе же лучше. — Он положил руку на жирную талию банкира, повернул его танцевальным шагом и осторожно подтолкнул к вороху банкнот.
Вскоре прибыли адвокаты и привезли бумаги на подпись. Банкир взял свои чемоданы и заторопился на выход, а Бускила, в руках которого уже сверкала рюмка, вышел на веранду и произнес ему вслед напутственное благословение из Торы[18].
Вернувшись в комнату, он заметил выражение моего лица.
— Может, я поеду? — сказал он.
— Оставайся, — сказал я. — Переночуешь здесь, позавтракаем вместе, и тогда поедешь.
Впервые в жизни я спал в постели, где у меня ноги не болтались снаружи. Тело мое не привыкло к незнакомой податливости матраца, к черному прикосновению пахнущего духами и вырождением шелка, к сохраненным тканью воспоминаниям о шикарных женщинах, которые сминали эти мягкие простыни складками своих наслаждений. Но стены, с детства воздвигнутые во мне Пинесом и дедом, были тут как тут и оставались неприступны. Жесткие мозоли моих ступней кромсали невесомую ткань, и запахи кожи и дерева, сверкание хрома и хрусталя не приставали к моему телу.
С четверть часа оставалось до восхода солнца, когда я наконец заснул, и то лишь на несколько минут. Дедушкин распорядок все еще был выжжен во мне, точно часы, вытатуированные на коже. Он всегда просыпался первым, оставлял мне завтрак на столе, грубо и быстро расталкивал меня и уходил на работу. «Груши лучше всего захватить, пока они не совсем проснулись», — объяснял он мне.
Бускила еще спал. Я сдвинул широкую стеклянную дверь и вышел наружу. Лужайка перед домом была слишком душистой — вся забита какими-то неизвестными мне пышными декоративными цветами. Пинес учил нас опознавать одни лишь дикие цветы да сельскохозяйственные растения.
«Георгины и фрезии — это для буржуев, — говорил он. — Наши декоративные растения — это кассия и нарцисс. А культурные — виноград и клевер».
«Этот твой Бербанк, — дразнил он дедушку, — всю свою жизнь возился с хризантемами».
Прямо передо мной было море, которое я тоже видел впервые в жизни. Оно всегда пряталось за голубой горой, но даже об этом я знал только из рассказов. На волнах этого моря прибыли в Страну дедушка и мой отец. И это море швыряло брызги в лицо моего пропавшего дяди Эфраима, когда он плыл на поля сражений. Полчаса спустя Бускила присоединился ко мне на берегу. Он был закутан в халат и нес в руках поднос с поджаренными кусками булки и высокими стаканами сока.
Мы сидели на краю лужайки. Вглядевшись в кусты, я сразу разглядел паутину паучка-летуна. На ней еще сверкали капли росы. Улыбка расплылась по лицу Бускилы, когда он увидел, что я осторожно пополз к кусту, чтобы разглядеть самого паучка. Крохотный летун прятался в маленькой палатке из обрывков склеенных паутинными нитями сухих листьев, скрывшись от глаз в ожидании добычи.
Этого паучка Пинес впервые показал мне когда-то в дедушкином саду. В начале каждого лета он часто брал меня в свою «Школу природы», чтобы вместе искать пауков и насекомых. Его старая рука метнулась с неожиданной быстротой и схватила муху, дремавшую на одном из листьев. Он бросил ее в паутину. «Обрати внимание, Барух», — сказал он. Паучок торопливо спустился по радиальной нити, замотал муху в белый саван смерти, немного покачал крошечную мумию в своих волосатых ногах, потом прикоснулся к ней легким ядовитым поцелуем и быстро потащил в свое укрытие. Я поднялся на ноги и вернулся к Бускиле.
— Ну что, теперь ты доволен?! — насмешливо спросил он. — Дом в порядке? Я позаботился, чтобы у тебя в саду были всякие жучки-паучки.
Когда мне исполнилось пять лет, дедушка и Пинес взяли меня с собой в миндальную рощу Элиезера Либерзона. Дедушка подошел к одному из деревьев, слегка копнул у корня и показал мне проеденную насквозь кору. Потом провел пальцами по стволу, осторожно подавил, нашел то, что искал, вынул свой прививочный нож и вырезал в коре дерева точный квадрат. Открывшаяся моему взгляду личинка была сантиметров десять в длину, бледно-желтоватая, с широкой, темной и жесткой головкой. Когда на нее упали солнечные лучи, она стала дико извиваться, выражая свое возмущение.
— Капнодис, — сказал дедушка. — Враг миндаля, абрикосов и слив — всего, что с косточкой.
— «Делают дела свои во мраке»[19], — процитировал Пинес.
Кончиком лезвия дедушка выковырял личинку из ее норы и сбросил на землю. Я почувствовал омерзение и тошноту.
— Мы привели тебя сюда, — сказал Пинес, — потому что в саду твоего дедушки ты не найдешь таких личинок. Мамаша-капнодис никогда не нападает на здоровое, ухоженное дерево. Она обязательно выберет самую слабую овцу в стаде и туда отложит свои яички. Завидев сильное и крепкое дерево с шумно бурлящими соками, она тут же отвращается от него и ищет другое дерево — высохшее, удрученное и отчаявшееся. В него сеет она свои семена сомнения, и личинки ее буравят и крошат смятенную душу.
Дедушка отвернулся, чтобы скрыть улыбку, а Пинес схватил меня за руку и не дал раздавить личинку.
— Оставь, — сказал он. — Сойки избавят ее от страданий. «Если кто застанет вора подкапывающего, и ударит его, так что он умрет, то кровь не вменится ему»[20].
Мы шли домой, и дедушка держал меня за одну руку, а Пинес за другую. Два Якова. Яков Миркин и Яков Пинес.
Во время другой экскурсии Пинес показал мне самого жучка, мамашу-капнодис, которая вышла прогуляться на древесной ветке.
— Она маскируется под сгнившую, почерневшую миндалину, — прошептал он.
Когда я протянул к ней руку, она втянула ножки и камнем свалилась на землю. Учитель нагнулся, поднял ее и положил в маленькую банку с хлороформом.
— Она такая твердая, — объяснил он, — что только молотком можно вбить в нее булавку.
Старики выпили по дюжине чашек чаю, съели полкило маслин, и в три часа утра Пинес заявил, что намерен вернуться домой, и если поймает распутника, то «горек будет его конец».
Он открыл дверь, на мгновение застыл, вглядываясь в темноту, потом повернулся и сказал дедушке, что боится, потому что вспомнил о гиене.
— Гиена давно умерла, Яков, — сказал дедушка. — Кто лучше тебя знает, что она умерла. Можешь быть спокоен.
— Каждое поколение выращивает новых врагов, — мрачно сказал Пинес и вышел.
В теплой чаще ночи шел он «по тонкой корочке, на которой образовалось все живое», брел к себе домой, размышляя, я уверен, обо всех тех опасных и коварных врагах, которые неустанно рождались и кишели повсюду, всплывая из тьмы его кошмаров, точно пузыри из глубин мутного и бесформенного прошлого. Он чуял беззвучно поджидавшего во мраке мангуста и видел криво усмехающуюся морду дикой кошки, неслышно ступавшей шелковистыми лапами по тропе убийств и разбоя. Мыши-полевки подтачивали труд пахаря в пшеничных полях, а под клетчатым полотнищем пашен, садов и жнивья ярилось самое страшное из легендарных чудищ: Великое Болото, которое отцы-основатели заточили под землю, — ярилось, и пучилось, и выжидало первых признаков сомненья. Подняв глаза, он видел далеко на западе багровое зарево большого города, притаившегося за голубой горой. Зарево опасных соблазнов — экслуатации и коррупции, легких заработков, дешевых плотских утех и непристойных подмигиваний.