Федя не захотел этого. После получки он отмахнулся от сверстников, с литейщиком Смолиным зашел домой, с расчетной книжкой положил на стол деньги, взял из них два рубля, переоделся и ушел.
— Ну, на два-то рубля, парень, пожару не сделаешь, — улыбнулся старик, вспоминая, как сам прокучивал первую получку. Ничего радостного не было в этом - трактир, рев машины-органа, драка с железнодорожниками, городовые, потом какая-то женщина, ее пляска и визг, сон с нею, а утром вновь пьянка, — но на старых губах бродил свет, и они шевелились:
«Было, и у меня было, ох-хо-хо, грехи наши…»
Федя вернулся засветло и принес две книги:
— Ну, папаш, я в библиотеку записал я. Буду читать…
— Что ж, валяй, я что…
В воскресенье Федя напился с отцом чаю, весь день пролежал под яблоней с книгами, а в понедельник, как всегда, вышел на работу. Пожилые были уверены, что он дня три будет гулять, и удивлялись:
— Что, или чист уже?
Сверстники посмеивались, ворчали:
— Он в монастырь готовится.
— Жадюга чортова!
Федя отмалчивался, по вечерам шарил глазами по страницам книг и шевелил губами. Это больше всего тревожило старика: «И чего он, спаси меня господи, шевелит губами?» И неделю так, и другую, и месяц, и всю осень и зиму.
На заводе пугали старика:
— Ой, смотри! достукается он с книгами…
Старика замутило, и он пошел к попу. Тот посокрушался с ним, подтвердил, будто усердное чтение, действительно, сушит человека, и надоумил:
— А ты принеси мне книги, я погляжу, о чем там написано-то.
Старик обрадовался и рассердился: «Как я, дурак, сам пе подумал», — к попу с книгами не пошел, но сам начал заглядывать в них. — И раз, и два, и три заглянул, — ничего страшного: книги о давних временах - когда какие цари были, с кем какие войны велись, где какие люди есть на земле.
Ему даже понравилось:
«Вон куда Федюк метит, не то, что я! А гулянку наверстает, сила целей будет».
Так и в цехе говорил, чтоб не болтали пустяков, повеселел, а Федя подбавил радости: забегал к технику с книжками, повторил арифметику, одолел дроби, занялся геометрией, стал разбираться в тонкостях котельной работы и прослыл башковитым. Затем вошел в тайный заводской кружок и перестал креститься. Старик глазам не верил:
— Ты что же это, богу ленишься?
Федя заюлил было, хотел замять разговор, да зарделся и отрезал:
— Не верю больше.
— Как это? — не понял старик.
— А так, не верю, — и все. Обман, заманиловка!
— Бог заманиловка? — задохнулся старик — Да ты что это? Рехнулся?
Старик кричал, грозил, показывал на иконы, — Федя ни с места.
— Сказал: не верю, значит, не верю, чего кричишь?
У старика в коленях похолодело. Он вынул из столика под иконами евангелие, жития святых, пошуршал ими и заволновался:
— Это тебе заманиловка? Это тебе на ветер сказано?
Толковать писание ему трудно было, он путался, не находил слов. Федя дослушал его, прикрыл рукой книги и спросил:
— Все сказал?
— Ну, все, а что?
— Ничего. Я это и без тебя знаю. Больше тебя читал этого. Только тут главное и не ночевало…
Федя выплеснул отцу свои, нетвердые еще, мысли о заводе, о водке, о попах, о работе и ударил по книгам кулаком:
— Вот! А тут один дым, чтоб ничего не видно было.
Старик не узнал послушного, молчаливого пария, стал прислушиваться к его словам, но порою усмехался и кивал на губы:
— Утер бы прежде молоко, чем учить.
— Ничего, само высохнет.
VIII
В кружке Феде было труднее, чем на заводе. Старые кружковцы все, как будто, понимали, во всем разбирались, обо всем могли говорить, спрашивать. Его же все озадачивало, он все путал, а говорить, казалось, и совсем не мог: едва заговаривал, в голове все смешивалось, ив том месте, где должны были всплывать слова, получалась какая-то воронка тумана. Лицу было жарко, в голове звенело, в глазах забилась зеленая метелица. Это раздражало его. Он напрягал силы, старался разобраться во всем, понять, а на него отовсюду - из книжечек и книг, из речей и разговоров - будто ветром хлестало и смеялось:
«Ну, куда, тебе, дуралею? У тебя башка дубовая».
В груди щемило, под глазами залегала синева, сердце дергалось и будило по ночам:
«Эй, стоеросовый, спишь?»
Он открывал глаза, как бы попадал на юр, под ветра с четырех сторон, и до гудка перекладывал в голове прочитанное, слышанное, непонятное. «А не кинуть ли?» — шептал порою голос. И поддайся ему Федя, стал бы он на всю жизнь запуганным книгами, с путанной головою, с сердцем, полным слепого гнева. Сколько таких? Все знают, обо всем слышали, ничему не удивляются, всегда шумят, а доказать ничего не могут.
Федя заупрямился: «Чего я робею? Ведь другие понимают». Он накупил книг, достал словарь и с натугой, по десятку раз охаживал трудное, со всех сторон примерялся к нему, по частям подтачивал его мыслью, пока юр не растаял под ним. Случилось это ночью. Лежал он у стола, думал, и вдруг мозг и сердце будто солнцем обдало. Ветер перестал глумиться, упал к ногам, напружил Федю силой, помчал его на жизнь, а жизнь вышла из тумана и, выстраиваясь рядами лет, десятилетий, веков, поплыла навстречу. Федя задохнулся, охватывая ее:
— А-а-а, вот оно что-о! — вскочил, вышел за ворота и крикнул в черноту слободки: — Ого-го-го-о-о!
— ФУ-У? дьявол! — шарахнулся прохожий.
На далеком перекрестке городовой свистком просверлил тишину. Федя усмехнулся ему в ответ, переулками прошел на железнодорожное полотно, забормотал ветру речи, отмыкая еще вчера казавшиеся глухими двери, перебирая все, что скрывали они, и размахивал руками.
В эту ночь над его бровями развязался узелок, глаза стали веселыми, а голос твердым и уверенным. Он заговорил на кружке, на заводе сыпал шутками, намеками, выбрал себе псевдоним - Потап - и развернулся.
Заводская молодежь через него глотнула новых слов, песен, бодрости, сгрудилась вокруг него и стала помогать кружкам. На заборах чаще появлялись листки. Из заводской конторы, когда нужно было, исчезали паспорта.
Стены мастерских расцветали едкими надписями. Прохвосты, вроде котельного мастера, получали письма и, читая их, ежились, как в крапиве. Жадные на взятки и угощения получали «посылочки» — ящик, в ящике полупудовый камень, на камне суриком печатными буквами выведено:
«Прибавляй за взятки, за водку, угождай лизоблюдам да вешай на шею груз тяжелее этого и топись, пока не утопили».
Жандармам мерещилось, что это делают умники из конторы и чертежной, те, что любят щеголять синими очками, косоворотками, длинными - под поэта - волосами и дубинками. За ними следили, их обыскивали, запугивали.
В кружках посмеивались, в цехах, когда появлялся длинноволосый, четырехглазый чертежник, залихватски взмывало:
Как у Вани под конторкойНашли баночку с касторкой.
Кружковцы бегали к рабочим других заводов и фабрик, к железнодорожникам. Под праздники и в праздники слободка гудела пирушками-собраниями, дутыми именинами, помолвками. И дома и в цехах ребята шушукались, шуршали книжками, по-новому глядели на небо, на землю, на людей…
На свадьбы, в разгар веселья, как снег на голову, обрушивались ораторы с фальшивыми бородами, поздравляли молодых и говорили речи о том, что надо делать для того, чтобы рабочему было хорошо не только за свадебным столом, чтобы радость его не была похожа на дым.
И все - собрания, пирушки, ораторы - охранялось молодыми кружковцами под началом Феди. Сознательные так и называли их — Потапова бригада. Как бы скучая, они бродили по улицам, патрулями стояли на берегу, у рощи, друг через друга предупреждали собрания об опасности, при появлении полиции днем поднимали разбойный свист, ночью пускали ракеты, прятали нужных людей и в обход провожали их в город. В решительные минуты превращались в пьяных уличных озорников, задерживали спешащих на обыск городовых, а сыщиков заставляли плавать в пыли, подсаживали на заборы, приказывали кукурекать оттуда и награждали синяками.
IX
Жандармы нашли на слободке два гектографа, библиотечку и увели несколько человек в тюрьму. В кружках заахали и подтянулись, в комитете покрутили головами…
— Придется, снятый отче, ставить типографию: гектографами не управляемся, да и позорно растрачивать на них силы.
Слова эти относились к члену комитета Фоме Кемпийскому. Когда-то жил другой Фома Кемпийский - монах.
Славен он тем, что подражал Христу: книга его так и называется - «Подражания Христу». Фома из комитета никому не подражал, а Кемпийским его прозвали за то, что он без помощи шифра и лимонного сока, по-славянски, туманными, душеспасительными словами, писал деловые бумаги, письма и записки, которые жандармы не раз принимали за послания сектантов.
Славился, кроме того, Фома зоркостью, сноровкой и уменьем быстро находить концы расставляемых сыщиками и жандармами сетей. На жизнь он зарабатывал чертежами, а похож был на кустаря-мастерка: носил длиннополые пиджаки, поддевку, лаковые сапоги и картуз о обшитым козырьком.