— Что будет, если оставить моего внука здесь? — резко спрашивает Орсини. Он не знает, как сейчас следует обращаться к собеседнику — и потому никак к нему не обращается.
— Я не предсказатель, к сожалению. — философ отвечает герцогу тем же. — Если Господь будет милостив к нам, если не начнется горячка, если ваш внук окажется достаточно силен… через две недели он встанет. Зал дружно замирает, потом ошеломленно выдыхает. Две недели — пустячный срок для тяжелого ранения. Другого, может быть, уже назвали бы шарлатаном и обманщиком, засмеяли бы и заклеймили позором, но синьору сиенцу в Роме верят, имеют основания верить, особенно после скандальной операции, проведенной совместно с доктором Пинтором. Тот больной — сейчас в зале, и пусть лишился руки, но зато живехонек, а его уже отпевать собирались. Гость, которому оставлено достаточно лазеек, начинает требовать от хозяина расследования, розысков, наказания и мести. Это — надолго, но свита герцога Беневентского украдкой переводит дух. Пронесло, обошлось, жаба не наквакала большую грозу. Все это — ерунда, ритуал для солидности…
Люди в ближнем кругу уважительно поглядывают на де Монкаду. Быстро действует,
быстро думает. Мало того, что, кажется, мальчика спас. Так еще и утверждать, что герцог Беневентский, желая смерти Марио, позвал к его постели… не более и не менее как племянника старого сиенского стервятника — значит, выставить себя на посмешище. Весь полуостров животики надорвет. Ди Гравина не желает быть смешным — он боится быть смешным, боится пуще смерти. Поэтому ему остается только метать громы и молнии на головы неведомых презренных мерзавцев и обещать, что с оными мерзавцами произойдет, когда их отыщут, а несомненно же отыщут. Час лязга, скрежета и погромыхиваний, после чего получивший все подобающие заверения Орсини удаляется, последовательно узнав, что конечно же он может оставить здесь доверенных людей и осведомляться о здоровье, что помощь его медиков не нужна, и все необходимое для лечения во дворце Корво есть, и… ну, если возникнет необходимость в редких, экзотических снадобьях, то почтенного синьора немедленно, немедленно уведомят. После отбытия Франческо Орсини зал кажется на диво просторным, пустым и тихим. Хозяин дворца, отослав слуг и свиту, стоит за дверью, ведущей в его покои. У самой двери, касаясь ее лопатками и локтями — руки заложены за голову, взгляд с нехорошим интересом скользит от предмета к предмету. Если прислушаться, то можно понять, что молодому господину, такому спокойному и невозмутимому на вид, очень хочется что-нибудь уничтожить. Лучше что-нибудь, чем кого-нибудь, подсказывает ему внутренний голос. Что-нибудь — неживое, не чувствующее, не обладающее родней, не способное обидеться. Например, небольшой, но замечательно крепкий дубовый стол. Солдаты, дежурящие в комнате, сначала делают вид, что ослепли,
потом невольно увлекаются зрелищем и одобрительно кивают — из столика получается куча очень аккуратной щепы среднего размера. Герцог Беневентский мечтает, чтобы две — а лучше все четыре — недели уже прошли, чтобы Марио Орсини был не только жив, но и здоров, чтобы можно было оторвать ему голову, не повредив прочим частям тела. Голова эта — пустая как орех, и вредная, как раковая опухоль: и думать не думает, и тело под удар подставляет. «Счастье, что его не убили. Потому что он погубил бы деда и всю родню, что в городе, потому что Его Святейшество уехал, а мои войска стоят лагерем в четырех часах отсюда…» Стола больше нет. Взгляд хозяина снова становится задумчивым. «У нас началась бы война, в которую за сутки ввязался бы весь город. Очередная бессмысленная внутренняя резня, водоворотом затягивающая в себя всех, кто вылез из колыбели и еще не сошел в гроб, — думает герцог Беневентский. Бояться он не умеет, и сейчас не выплескивает из себя страх, перебродивший до гнева. Ему просто в очередной раз неприятно понимать, на каком волоске висят любые замыслы, насколько все создаваемое подвержено дурацким случайностям и может обрушиться в один миг. — Орсини прав. Это наша вина, и, в первую очередь — моя. За подражателем нужно было смотреть и пресечь эти глупости раньше, не слушая общего мнения о невинности забавы и о том, что в шестнадцать лет… наплевать, сколько ему лет. Он должен был держаться за мной и носить свои цвета.» Солдаты чувствуют, что ищущий точку приложения сил взгляд попросту не затрагивает их, интересуясь только неживыми предметами. Другие предпочитают разбивать головы, господин герцог — мебель, чтобы получить от него трепку, нужно быть или виноватым, или очень неосторожным. С людьми же, занимающимися своим делом на своем месте, ничего случиться не может. Так всегда было, так будет и сейчас. Кувшин с водой, нет, уже без воды, разлетается на осколки, еще не достигнув пола. Жалко, что он не каменный.
— Стул, — говорит от дверей сердитый и насмешливый хрипловатый голос, — отложите на потом. Пригодится. Герцог жестом отправляет солдат прочь из кабинета, дожидается, пока дверь будет плотно прикрыта, а гвардия встанет на страже снаружи, и только после этого, не оборачиваясь, приказывает:
— Докладывай.
— Его не было в первую половину дня, — тихо сообщает де Корелла. Вряд ли у дверей кто-то подслушивает, но Бог благоволит тем, кто заботится о себе сам. — Кинжал он брал с собой. Вернулся к обеду, где-то по дороге испачкал и порвал плащ. А вместо обеда взял супругу и сына — и перебрался во дворец к Его Святейшеству. Тот давно приглашал, хотел прибрать внука под крыло. А сейчас самое удобное время для переезда — пусто. Да там и безопаснее, в виду Орсини.
— Замечательно… Спасибо, Мигель. Считай, что ты спас жизнь этому стулу. Де Корелла удивленно смотрит на своего господина. Он не ждал, что тот обрадуется новостям.
— Он ищет покровительства отца, Мигель. Ты понимаешь? — разворачивается Корво.
— Нет, — качает головой капитан охраны. — Не понимаю. Я Его треклятую неаполитанскую Светлость Альфонсо с самого утра не понимаю.
— А ты подумай. — почти смеется герцог, — Что он приложил руку к смерти Хуана мне сообщил Его Галльское Величество Тидрек. Под большим секретом. И мы с тобой тогда решили, что в убийстве не в убийстве, но в чем-то наш Альфонсо замешан или был замешан. В чем-то таком, что заподозрить его и вправду можно. Нам сказали… а что сказали ему, пока нас тут не было, а, Мигель? — объясняет хозяин кабинета. Даже не объясняет, как более сведущий — менее опытному, скорее уж, рассуждает вслух, ожидая, что капитан не отстанет ни на шаг.
— И он нашел способ выяснить. Одно слово — племянник Ферранте, да и сестрица его… — ворчит себе под нос де Корелла. Он не любит неаполитанское семейство,
не любит уже потому, что мона Санча, сестра Альфонсо, питает к капитану излишнюю и чрезмерно страстную благосклонность, а тут еще и братец ее решил показать дурной семейный нрав самым неудачным образом…
— Он не уехал из Города до моего возвращения, не удрал сегодня — он только перебрался к отцу. Значит, он просто спутал. И ничего особенного не натворил до того, раз уж боится меня, но не отца. Пусть перестанет трястись, успокоится — и мы все выясним.
— Если он перестанет. Если он еще чего-нибудь не вытворит…
— Я не думаю, что в наших интересах позволить Тидреку ставить в Роме трагедию по своему вкусу, Мигель. И уж точно не с участием мужа моей сестры. Она его очень любит.
— Скажите, — интересуется доктор Пинтор, разглядывая инструмент, напоминающий толстую полую иглу с трубкой из плотного шелка на тупом конце, — а на ком вы испытывали это замечательное устройство? И ведь не только придумать, ее еще и изготовить нужно… попробуй сквозь нее вдохнуть, шелк втянется в отверстие и закроет его, а вот выдох пойдет свободно.
— Сначала на механизмах, — отзывается синьор Петруччи, — проверял сам принцип. Потом в больнице для бедных. Бесценное заведение. Там можно найти людей почти с любой болезнью — и они совсем не возражают, когда их пытаются лечить. Я впервые попал в такую стараниями моего духовника. Он был крайне возмущен моим намерением полностью посвятить себя наукам и считал, что это зрелище взрастит во мне должное смирение.
— Предполагаю, что это зрелище взрастило в вас совсем другие чувства, — усмехается толедский хирург. — Смирение! Да Господь наш и при виде трехдневного покойника не пожелал лелеять то самое смирение, так отчего ж нам опускать руки при виде еще живых больных? Выдумают же… И одного вида доктора Пинтора достаточно, чтобы представить, как Господь одним движением бровей разгоняет благочестивцев у гробницы, потом требует горячей воды — как же без нее — и начинает бесцеремонно разматывать смертные пелены.
— Да уж, больше укрепить меня в моих намерениях он не смог бы при всем желании. — Петруччи с удовлетворением смотрит на багровый узел на ребрах пациента. Чуть повыше него, тоже между ребрами, небольшое красное пятно, там где ланцетом проткнули ткань, чтобы вставить эту самую трубочку. Шрам от арбалетной стрелы с широким наконечником будет большим, следы лечения, скорее всего, исчезнут со временем. — Конечно, моря не вычерпать ситом, но зато можно построить дамбу. Или, наоборот, плот. На самом деле я убежден, совершенно убежден, что библейские годы жизни — не выдумка и не шутка. Пациент прислушивается к разговору, переводит взгляд с одного сурового синьора на другого, еще более сурового. На четвертый день лечения он готов внимать чему угодно, лишь бы в звуках был смысл: юному Орсини скучно. Когда он не спит, ему остается только разглядывать стены — и они уже вызубрены наизусть, прислушиваться к звукам дворца — и это уже все знакомо, а также изучать пользующих его медиков, что гораздо интереснее. Спать хочется все реже, а сон уже не напоминает омут, в который проваливаешься с головой и исчезаешь.