Когда однажды вечером Тронов увидел, что Зою ожидает под грушей летчик в шинели и шлеме, а она, торопливо одеваясь, взялась было за пудреницу, он набросился на нее, разбил настольное зеркало, потоптал его сапогами на мелкие осколки и не выпустил дочь из дому.
С того вечера Ирина Протасовна стала целиком на сторону дочери. Однако мать внимательно следила за тем, чтобы отношения дочери с Дмитрием не заходили далеко; она наставляла ее прямо и грубо, как зрелую женщину. Это как раз и разжигало воображение девушки. Она отдалась Дмитрию наивно и доверчиво. Мать узнала об этом очень скоро, выругала дочь и даже надавала ей по щекам. А Зоя тогда же вдруг объявила, что у нее нет никого дороже Дмитрия и что она пойдет с ним хоть на край света.
После того решительного шага Зоя просто-напросто ушла из отцовского дома. Она, не без советов Дмитрия, сняла комнатку, и стали они жить вдвоем, бесконечно счастливые, просиживая вечера дома и только изредка показываясь на люди.
Тронов реагировал на все это с болезненно-тяжелым равнодушием. Зайдя в военкомат, он попросил направить его, нестроевика, на фронт.
В тот вечер, когда Дмитрий не вернулся с полета, Тронов получил вызов в военкомат. Ирина Протасовна в один день узнала два этих ошеломляющих известия и, злая и растерянная, подалась к Зое.
3
Увидя у себя в комнате за столом по-домашнему одетую мать, Зоя и обрадовалась ей, и испугалась. Все, что было ее настоящим, теперешним, бытием — любовь, наслаждение жизнью, радость домашних забот, — все это вдруг потухло перед сухим, сердитым и пронизывающим взглядом матери.
Да, Ирина Протасовна и сегодня шла сюда с готовыми словами, исполненными горечи и гнева. Не застав дочери дома, она начала наводить порядок в комнате. Увидела, что все приготовлено к обеду — чистые тарелки, ложки, нарезанный хлеб, — и чуть не расплакалась от жалости. Услыша дочкины шаги, вспомнила, зачем сюда пришла, но злость ее уже была притворной.
— Где так поздно шляешься? — спросила она так, как когда-то спрашивала ее, еще девчонку.
— Садись, мама, я приготовлю чай, — сказала Зоя сдержанно. Ирина Протасовна покорилась, проводив дочь из комнаты тем же неприветливым взглядом.
Звякнул чайник, щелкнули дверцы, загудел с потрескиванием огонь.
Зоя возвратилась с чашками, блюдцами и посудным полотенцем, переброшенным через плечо. Спокойно, неторопливо поставила перед матерью чашку, положила ложечку, пододвинула варенье и ласково посмотрела на нее. Ирина Протасовна внимательно следила за ее проворными, еще недавно неумелыми руками.
— Угощать будешь... Ты уже меня хорошо угостила, дочь моя, хватит с меня.
Зоя не подняла на нее глаз.
— Отец вон из-за тебя идет в армию...
— Папа? В армию? Почему из-за меня, мама? — Зоя спросили растроганно, и это задело материнское сердце.
— И тебе жаль отца? — Ирина Протасовна отодвинула от себя чашку, поставила на стол локти и впилась в дочь пронизывающим взглядом. — Сам попросился на смертное дело. А к чему он там способен со своими болячками? Первая пуля убьет такого беспомощного... Надоело ему так жить с нами... молча. Идет искать теплоты среди чужих людей. Я на него всю жизнь лаяла, как собака, и ты в восемнадцать лет вон губы подкрасила и махнула на нас рукой. Научилась! Отец идет на фронт и думает, что ты все-таки при муже остаешься. Боже мой, если он узнает, что случилось с твоим соколом, я не представляю, как он это перенесет!
Мать была недовольна тем, что ее слова не производили на дочь должного впечатления. Она ведь пришла, чтобы сорвать на дочери свою злость, все, что накопилось на сердце, высказать свои обиды и, растревожив упреками, возможно, сегодня же, сейчас же, забрать дочь в свой дом.
Зоя сидела напротив нее, сложив руки на груди, думала об отце, о Дмитрии и ждала, пока мать выговорится. Зоя пока не верила ее словам о том, что отца завтра же возьмут в армию, и смотрела на нее тем заученным долгим взглядом из-под бровей, который всегда превращал гнев матери в милость. Лишь когда мать так жестоко бросила ей уничтожающее «твоим соколом», на глаза ее набежали слезы. «Почему она для меня такая чужая? Почему она не понимает, что у меня сейчас на душе, как мне тяжело?» — с болью сказала сама себе Зоя и, не ответив матери, пошла за чайником. Возвратясь, наливала в чашки кипяток, смотрела на суетливые материнские руки, на пожелтевшее, в мелких морщинках лицо. «Нет, мама, так, как ты, я жить не буду, — думала она. — Буду жить по-иному, по-иному, по-своему».
— Клади варенья. И папе дадим такого же.
Зоина выдержка и горячий пахучий чай заметно успокоили Ирину Протасовну. Она пила, прихлебывая, с умилением осматривала опрятную, уютную комнату. И никак не могла решиться, чтобы сказать, ради чего она сюда пришла.
В тишину задонской лунной ночи просочилось переливчатое гудение. Одинокий немецкий разведчик впервые проходил над Лебединым.
Ирина Протасовна, услыхав неожиданный высокий гул, опустила перед собой блюдце. Зоя вскочила с места. Глядели в темную бесконечность глазами, полными испуга. То, что их разделяло, забылось. Молча кинулись одна к другой и обнялись.
Близкая неизвестность тяжелым грузом нависала над ними.
Золотые часы
1
Аккордеон в проворных руках маэстро то разбрызгивал звонкие веселые звуки и улыбался красноватым перламутром, то грустновато вздыхал голубыми мехами. Мелодия танго, волнуя и опьяняя, словно легкой дымкой покрывала шумный галдеж большого, заставленного столиками и стульчиками из белых березовых чурок, зала аэродромного казино. Как и подвыпившие посетители, со стен улыбались, тянулись к веселью недавно намалеванные голые нимфы и крылатые амуры.
У немецких летчиков была веская причина, чтобы повеселиться в этот вечер. Сегодня, когда в чистом холодном небе расплывалась черная полоса дыма — след от горящего советского самолета, командир авиационной группы полковник Эрих Торман сказал в присутствии летчиков:
— Я доволен этим днем, господа!
Подбитый на глазах у всех разведчик противника стал событием в жизни новоприбывшей на Восточный фронт части, поэтому к ужину на березовых столиках с растопыренными ножками появились бутылки в старых закупорках, паштеты, яблоки. Под потолком ярко горела лампа, которую держал в когтях посеребренный, с выпученными глазами орел. Свет отражался на новых, ладно пригнанных трафаретках — орел и свастика, — зеленовато-сизых мундирах офицеров.
Провозглашались тосты, и звенели хрустальные бокалы, раздавались возгласы, по залу перекатывался хохот. Гулялось так же славно и вольно, как и в парижском кабаре или в приморском голландском отеле. Молодой бурной компании не хватало только женщин. И не один из захмелевших молодчиков, уставившись покрасневшими глазами в высокую, стройную чару, наполненную искристым золотым французским вином, вдруг вспоминал или свою далекую милую, или оставленную в городке за Рейном, за Сеной незабываемую любовницу.
Захмелевшие офицеры, запевая песню, искоса поглядывали в открытые двери комнаты Тормана.
Полковник, который сидел там один, за таким же, как все, березовым столиком, в мягком, обшитом желтой кожей кресле, был все-таки чем-то обеспокоен. Это все видели, и это всех сковывало. Перед ним так и стояли почти не тронутыми блюда и напитки.
Летчики уже пытались развеселить начальника, заходя к нему целыми группами с бокалами в руках, восклицая: «Браво господину оберсту!» Полковник старался поддерживать бодрое настроение других, но, удивляя всех, ставил бокал недопитым. Было похоже, что он к чему-то прислушивается, ожидает что-то важное.
Настроение полковника действительно было невеселым. Ни с того ни с сего полезли ему в голову мысли о том, что около его аэродрома на сотни километров вокруг стоят хмурые темные леса, лежат в глубоких снегах, притаившись в долинах, загадочно молчаливые села, холодные, неприветливые города. Встречаясь со строгим взглядом полковника, про это окружение на какой-то миг вспоминал почти каждый, но тут же и забывал: хмель щекотал внутри, музыка звала к танцу.
Но вот аккордеонист собрал голубые мехи, покорно наклонил голову, вытирая платком вспотевшую сияющую лысину.
— Браво, маэстро!
— Битте, «Ла Габанеро»!
— «Роза мунде»!
Музыкант снова сыпанул в галдеж дробным залихватским перебором.
А полковник никак не может забыться среди веселого ералаша, никак не может с ним слиться.
Как раз перед ужином он познакомился с новой шифровкой главной ставки, в которой оценивались результаты наступления советских войск под Москвой, упоминалось об активных действиях партизанских отрядов в немецком тылу. Фюрер снял с командных постов трех генералов и шесть полковников. Каждое слово шифровки источало злость фюрера. Отдельным пунктом в ней приказывалось беспощадно расправляться с теми, кто поддерживает партизан.