Да и можно ли вообще отождествлять позицию интеллигенции с позицией народа? Это также требует своего анализа. Здесь уместно сослаться на мнение видного представителя московской исторической школы и общественного деятеля рубежа веков П. Г. Виноградова. По его словам, народ и небольшая кучка его образованных лидеров «противопоставлены друг другу как две враждующие армии». Историк придавал этому чёткое социокультурное значение. «Они говорят на одном и том же языке, но придают различный смысл словам, – подчёркивал Виноградов, – и потому лишены средств общения»[48]. Впрочем, тот же подход виден и в замечании Ленина о существовании «двух культур» – термин почти по Виноградову! Однако эти важные выводы были больше плодом интуиции и не опирались на серьёзные статистические и социологические выкладки.
Ещё более запущенной ситуация выглядит применительно к психосоциальному портрету Февраля и Октября. Первые работы по этим сюжетам только лишь появились[49]. Хотя в них содержится немало нового, закрыть возникшую на этом направлении в историческом знании брешь они пока не смогли. Во-первых, с чего начинать анализ? К примеру, В. П. Булдаков полагает, что, прежде всего, в этой связи возникает вопрос: действовали ли в год революции универсальные законы массовой психологии или преобладала российская специфика?[50]
Но можно ли одно противопоставлять другому? Не вернее ли допустить, что речь идёт о разных уровнях одного и того же феномена? Во всяком случае, не наполнив так называемый «универсальный» механизм поведения «человека толпы» конкретно-историческим содержанием, мы получим новую абстракцию. И она грозит стать ещё опасней всех прежних. Представляется, что прежде чем решать, национальной ли спецификой или чем-то ещё определялась социальная психология того времени, нужно ответить на три фундаментальных вопроса. Во-первых, что означало для русского человека крушение такой привычной для него формы власти, как монархия? Во-вторых, почему столь большие массы пошли за социалистическим идеалом, с которым они прежде даже не были знакомы? И, наконец, почему те же массы, что на протяжении месяцев крушили и упраздняли всяческие элементы подчинения, так легко приняли новую диктатуру?
Вопросы эти ещё ждут ответа. Но если он так и не будет найден, удивляться не стоит. Российское общество было слишком неоднородным, чтобы реакция на столь глобальные катаклизмы, каковым была революция 1917 года, у всех была совершенно однообразной. Уже имеющиеся на этот счёт исследования показали, например, что свержение монархии отнюдь не было таким праздником для всех, как это принято было считать раньше. Да, Великие князья и бывшие полицейские нацепляли на себя красные банты. Но это была их попытка мимикрировать под толпу. Но высшие слои вновь «не так» поняли свой народ. И красный бант на груди Великих князей стал символом предательства, а не революционного очищения.
Не случайно многие письма, приходившие в Петроградский Совет, были проникнуты стихийным монархизмом. Причём монархизм этот был в письмах лишь тоской по прежней законности и порядку. Но на этом основании нет смысла делать далеко идущие реставраторские выводы. Вероятно, против монархии было большинство народа. Почему именно так? И все же, каковы пропорции в соотношении тех, кто был за и против? Убедительных исследований по этим вопросам всё ещё нет. В этом смысле следует согласиться с методологически важным мнением безымянного автора одного из писем 1917 года. Он предупреждал вождей революции, что прежняя власть держалась не только на штыках, она поддерживалась вековыми традициями всей русской истории, у революционного государства такого запаса прочности не было[51].
Однако предварительные выводы о психосоциальном восприятии потрясённым революцией российским обществом государства можно будет лишь после того, как будет накоплен достаточный материал по социальному поведению в год революции разных социальных слоёв и классов. Определённые успехи, правда, уже есть.
Так, вполне естественный интерес для страны, в которой аграрное население преобладало, историки проявили к психосоциальной стороне отношений к революционной власти со стороны крестьян[52]. К примеру, широкий спектр связанных с этим сюжетов поднят в коллективной монографии П. С. Кабытова, В. А. Козлова, Б. Г. Литвака[53]. Увы, в новаторской в целом работе есть просто удивительные пассажи. В частности, социалистический идеал крестьянства почему-то рассматривается в связи с отношением мужика к сельскохозяйственным коммунам. Куда интересней беглый взгляд авторов на соотношение социалистического и коммунистического идеалов у первых коммунаров. Но эта перспективная тема лишь обозначена.
Немалый интерес может представлять ещё одна коллективная работа – «Крестьянство России в период трёх революций». Её авторы – В. Г. Тюкавкин и Э. М. Щагин – дают срез судеб крестьянства применительно ко всей эпохи революций с 1905 по 1918. В целом она посвящена более широким вопросам. Но есть в ней наблюдения и психосоциального плана. Так, очень интересен с событийной и методологической точки зрения, предпринятый в ней анализ отношения крестьян к Декрету о земле. Вероятно, здесь понадобятся ещё уточнения, например, статистического плана. Но имеющиеся в настоящее время в распоряжении историков источники позволяют говорить, что крестьяне считали его, чуть ли не «святым декретом»[54].
Стоит упомянуть работу о крестьянском движении на Тамбовщине. Она очень во многом соответствует канонам локальной истории, о которых речь шла выше. Хотя основные события, исследованные в ней, разворачиваются несколько позже интересующего нас времени, в книге содержится солидная предыстория антоновщины. В исследовании не без успеха делается попытка выявить реакции крестьян на те или иные шаги власти. В частности, как относились крестьяне к армии? Вопрос этот имеет прямой выход на формирование новой советской государственности, поскольку армия – далеко не последний компонент власти. Особенно в России, и особенно в период войны[55].
Важным вопросам, в том числе влиянию психологии, её протестного потенциала крестьянства на складывание стройной пирамиды Крестьянских Советов рассматривает в своём труде В. М. Лавров. Своим объектом исследования он избрал Всероссийские крестьянские съезды советов, что придаёт ему большое научное значение, поскольку прежде столь глубоких работ по этой проблематике просто не существовало[56].
Наконец, в достаточно большом количестве появляются работы, поднимающие одну из ключевых проблем аграрной революции, а именно роль в этих событиях общины и общинной психологии[57].
Ещё больше, чем для изучения внутреннего мира крестьянства, проделано в том же направлении в отношении образованных слоёв. Вышли работы, охватывающие если не все, то очень многие социальные группы интеллигенции. Здесь можно назвать врачей, технократию, юристов, военную и церковную интеллигенцию; интеллигенцию столичную, провинциальную, национальную – перечень этот можно существенно расширить[58]. Появились уже и обобщающие труды[59]. Это и не удивительно. Интеллигенция оставила после себя множество мемуаров, дневников, писем и прочих источников личного происхождения. Эти источники существенно облегчают работу историка по реконструкции психосоциального компонента истории. Но и увлечение только ими может увести далеко в сторону.
Активно идёт процесс изучения психологии солдатских масс в период революции. Что и говорить, человек с ружьём – это реальный творец власти в эпохи всех смут на Руси[60].
Существенно хуже исследовано отношение к власти со стороны таких слоёв, как, например, казачество[61], молодежь[62], женщины[63]. На сколько же эти направления могут быть познавательны, можно судить на примере отношения к власти женщин. Женский вопрос проходит через всю революцию, начиная с того, что она стартовала в день международной женской солидарности с бабьих хлебных бунтов, и заканчивая тем, что штаб революции позже располагался в Смольном институте благородных девиц, а Зимний дворец в ночь его штурма, по неумолимой иронии, оборонялся женским батальоном смерти…
Говоря о женском движении, П. В. Булдаков считает его силой конструктивной. Согласно его точке зрения, несмотря на то, что революция началась так, как она началась, в дальнейшем женское движение могло «облагородить» и придать конструктивность социальному протесту масс. Вместе с тем в другом своём материале он приводит суждение, ставящее этот вывод под большое сомнение. Речь идёт о растущей даже в патриархальной деревне женской половой распущенности. Связана она, как можно судить, с широко распространённым отходничеством[64]. И действительно, к началу века отходничество становилось всё более существенным фактором и экономики, и государственной политики[65]. О падении патриархальных устоев у женщин в тех районах, где сильно было отходничество, пишет и В. Н. Кулик. По его словам, они давно привыкли считать себя почти полноправными хозяйками[66]. Но все эти элементы нельзя оценивать лишь как следствие новых веяний, разрушавших патриархальность села. Это было одним из мощнейших орудий разрушения. Разрушения, прежде всего, семьи. Крах патриархальной семьи не мог не вести к безграничному радикализму на селе. То же можно сказать и о женском факторе в городе. Вряд ли поэтому следует удивляться, что защитные механизмы национальной идентичности привели к тому, что женское движение пошло на убыль. Даже в Питере и Москве наметился отход женщин от политики в пользу решения бытовых трудностей[67]. Если бы женское движение развивалось, оно скорее бы раскачивало, чем умиротворяло общество.