— Ты, Гриша, на меня не выбуривай, не хлопай ноздрями, не хлопай. Садись рядком и ладком потолкуем. Нам делить теперь нечего — Зинка-то — тю-тю. Давай лучше раскинем, как дальше жизнь крутить будем. Друзья все-таки. Нам, Гриша, ругаться никак нельзя. У меня теперь должность есть, ты фронтовик, человек заслуженный. Нам дружить, Гриша, надо.
Семен смотрел на Григория, ожидая ответа, а тот снова закипал от злости, дрожал и в ответ не находил ничего, кроме матерков. Их он и высыпал, долго не раздумывая, на голову Семена.
— Вот и поговорили. Уж так поговорили, что душа поет. Ладно, Гриша, живи как хочешь. Только меня больше не вздумай трогать. Ты теперь не на фронте, ружьем да медалями не напугаешь. Каталажка, она недалеко отсюда. Так-то!
Семен неторопливо и аккуратно прикрыл за собой калитку, а Григорий, крутнувшись на одном месте, схватил подвернувшуюся под руки бакулку и запустил ее вслед. С такой злостью и силой запустил, что крючок отскочил от калитки и калитка открылась. Семен оглянулся, осуждающе покачал головой.
Старик Невзоров умер вскоре после возвращения Григория. Смерть соседа словно тенью легла и на Анисима Корнешова. Он старился прямо на глазах, часто болел и морозные, зимние дни коротал на широкой русской печке. Нашел себе заделье — вязал сети. Изредка отрывался, поглядывал в окно, из которого виден был кусок переулка. Редко кто пройдет по нему. Вот соседский парнишка погнал на речку поить корову с телушкой, вот торопится по тропинке какая-то бабенка. Анисим пригляделся и узнал жену Егора Завалихина, она спешила прямо к ним.
Бросил недовязанную сеть и быстренько спустился с печки. Не любил старик, чтобы чужие его там видели.
Стукнули двери. Бабенка поздоровалась и остановилась возле порога.
— Здорово, соседка. Ты, поди, к старухе, так ее дома нет.
— К тебе, Анисим Иванович, к самому пришла. — Она помедлила, решаясь, махнула рукой. — Защиту пришла искать, от сынка вашего, кобеля проклятого.
— Да погоди, не сикоти! — оборвал Анисим, который не терпел бабьей бестолковщины. — Говори по порядку, толком.
— Говорить-то стыдно, Анисим Иванович. Стыдно, да придется. Я ведь, получается, вроде как обязана ему. Нормы-то он мне дописывал сколько раз. Не управляюсь я. Теперь бабы-то, у кого мужья добры, уходят из лесу. А мне куда? Моему сердешному за наигрыши на гулянках не платят. Дров привезти и то моя забота. Я к Семену подошла, а он лыбится, когда, говорит, расплачиваться думаешь, забыла, сколько я тебя выручал. Если забыла, говорит, так без дров будешь сидеть. Ну и тянет в сарай… В третий раз уж подступается.
— От поганец! — Анисим от злости даже дернул себя за бороду. — Я с им разберусь. Ты только не звони никому, мне сказала и ладно. Я с им живо разберусь, я с им чикаться не буду.
— Уж благодарна тебе, Анисим Иваныч. Егор у меня хоть и слепой, а все равно муж, не могу я перед им грешить.
— Ладно, иди.
Анисим дождался вечера. Семен вернулся с работы, сидел за столом и ужинал. Ничего не объясняя, Анисим перетянул сына по шее костылем. Семен ошалело отскочил, но хватка у старика осталась, изловчился и достал сына по широкой спине еще раз.
— Ты чего это, батя, сдурел? — опомнился Семен. Перехватил костыль и об колено его, наполовину. — Ты эти штучки бросай, у меня спина не казенная.
— Поганец! Такой позор на мою голову! Зачем Егорову бабу силуешь?! У нас сроду в роду не бывало!
— Во-о-он чего, — рассмеялся Семен. — Да ты сядь, батя, чего, как петух, скачешь. Нашел из-за чего костылем махать.
Начни Семен оправдываться, отпираться или, наоборот, каяться, Анисим бы понял. Но такой уверенный, смешливый тон сбил его с толку. Он опустился на табуретку. Семен аккуратно подобрал половинки сломанного костыля, положил ему на колени.
— Я, тятя, свое беру, не чужое. Что они, лишние были, пальцы-то, которые ты оттяпал? Я ими за все заплатил. Теперь у меня деревня, во! В кулаке будет. И ты лучше не лезь. Я теперь хозяин тут, понял?! Любого согну!
Анисим только раскрывал и закрывал рот, слушая такие речи. А Семен распалился:
— Я, тятя, по-твоему жить не хочу. Живой — и ладно. Я по-другому хочу! По-своему буду жить! Понял?!
Анисим заковылял к печке. Обернулся.
— Не по пальцам тебя надо было рубить, поганца, а по башке. По башке надо было!
Семен только рассмеялся.
Забравшись на печку, Анисим видел, как сын, посмеиваясь, натянул на ноги новенькие белые бурки, обдернул широкие штанины и ушел. Скрип шагов, удаляясь, долго слышался по морозу.
«Что же я, старый дурак, наделал, что наделал, — ворочался на теплых кирпичах Анисим. — Лучше бы его там убили, чем такой стыд на голову. Сроду в нашем роду не было».
В пустом доме ему никто не мешал, и он думал обстоятельно, безжалостно. Выходит, была в сыне маленькая червоточина, может, со временем она бы и засохла, а он, отец, полил ее теплой водой, чтобы гнила дальше. Доходили до него слухи, что Семен нечист на руку, приворовывает, но Анисим не верил, думал, завидуют. Теперь поверил — правда. Та маленькая червоточина проросла большой гнилью. И дальше будет расти, не остановится, пока кто-нибудь не вырежет.
Страшно было старому Анисиму думать про это, он тяжелей вздыхал, беспокойней ворочался на теплых кирпичах широкой печки. И покаянные думы не отпускали его уже до самой смерти.
А Семен и не вспоминал о разговоре с отцом. Он попросту забыл. Да и времени не было вспоминать. Другие заботы тревожили.
Начальник лесоучастка, тот самый, который направлял Семена на курсы десятников, никак не мог поладить с новым директором леспромхоза, в райцентр ездил с неохотой, возвращался оттуда не в духе.
«Пора, пожалуй, — решил Семен. — Сколько можно десятником в лесу ковыряться. И момент подходящий».
Момент он выбрал точно. Не ошибся. Директору леспромхоза только и нужен был такой сигнал с низов. Через неделю начальника лесопункта перевели на другое место, а на его стул посадили Семена Анисимовича Корнешова. И для начала отправили в город на учебу, на новые курсы.
Пока он ездил, в Касьяновке случилось два события: женился Григорий Невзоров и умер старый Анисим Корнешов.
Жениться Григория заставила мать, подступила, как с ножом, заладила одно и то же:
— Женись, сынок, хватит одному. Сил у меня нет по дому управляться. Веди молодуху. Девок вон нынче, хоть лопатой греби.
И не отвязывалась. Пела свою песню утром, когда Григорий уходил на работу, и вечером, когда возвращался. Григорию эти песни надоели, и он, не долго думая, раза три проводил из клуба до дома спокойную, покладистую Анну Великжанину, а через неделю сыграли свадьбу.
На третий день после свадьбы в избу к ним прибежала старуха Корнешова.
— Гришенька, сыночек родненький, помоги ради Христа! Анисим помират. С печки слезал и оборвался. Бок, говорит, шибко болит.
Григорий кинулся в конюшню, запряг лошадь. Старика положили на сено в сани, укрыли шубой. И он повез его в больницу. Анисим был в забытьи, тяжело, через силу, дышал. А руками шарил и шарил по тулупу, пытаясь что-то убрать. Григорий, повидавший немало смертей, заметил судорожные, суетливые движения и понял — не довезет Анисима живым до больницы. Он хорошо знал, что случается после того, как человек оберется. Но лошадь не останавливал, подгонял, она бежала ходкой, убористой рысью. На кочке тряхнуло. Анисим завозился и подал слабый голос:
— Кто это?
— Я, дядя Анисим, Григорий Невзоров.
— Погоди, Гриша, останови. Приехали. Слезать надо.
Анисим медленно открыл глаза и долго смотрел в небо, которое низко и морозно нависало над ним. На старом, задубевшем лице явственно проступала бледность.
Григорий остановил лошадь. По обе стороны дороги в густом зимнем куржаке стояли высокие сосны. Стояли в безветрии и в тиши, не шелохнув ни единой веточкой.
— Дядя Анисим, — Григорий даже свой голос притушил в этой тишине. — Может, что надо?
— Семка не приехал? Хотя когда, такая далища…
Старый Анисим смотрел в небо. Глаза его были неподвижны.
— Господи, прости грехи мои, если можно их простить. В стыде помираю. Прости меня, господи.
Ничего не понимая, Григорий наклонился к нему, пытаясь вникнуть в смысл бормотания. Анисим уперся в него взглядом.
— Гриша, помираю. Каюсь, хоть тебе покаюсь, а то тяжко. Такого поганца вырастил. Руку-то я Семке нарочно… от фронта спас, а от поганства… Тяжело мне помирать. Господи, прости мою слабость.
Бледность на его щеках проступала сильней. Быстрей зашевелились руки, скидывая что-то невидимое с шубы, быстрей, суетливей, но вот успокоились, дернулись и затихли.
Григорий постоял над санями, сняв шапку, потом нахлобучил ее на голову и стал разворачивать лошадь. Шел сбоку саней, держал в руках вожжи, а в ушах у него звучали Анисимовы слова. Доходил их смысл. Ни в слова, ни в их смысл ему не хотелось верить. Но они были сказаны, и они уже жили, хотел он этого или не хотел.