Лаврищев не слыхал, как Ипатов, спросив: «Можно?» — отвел край палатки и заглянул к нему. Замполит сидел за крохотным столиком, склонясь над книгой; книги и газеты лежали и на койке, заправленной зеленым байковым одеялом с белыми окаемками. По правую руку от Лаврищева, затянутое серой влажной слюдой с полосками подтеков снаружи, светилось крохотное оконце.
— Николай Николаевич, батенька, вы, никак, всю ночь не спали! Доброе утро, очнитесь, — сказал Ипатов нарочито громко и весело.
— Алексей Петрович? — застигнутый врасплох, торопливо поднялся Лаврищев, и перед Ипатовым предстал коренастый, среднего роста, с шапкой светлых мягких волос и спокойными серыми глазами замполит. Лицо его было свежее, чисто выбритое, вовсе не усталое. На верхней губе, с правой стороны, особенно заметно на чисто выбритом лице выделялась родинка. Эта родинка всегда смущала Ипатова, она придавала Лаврищеву что-то слишком гражданское, тонкое и благородное. И Ипатову стало стыдно за то, что он плохо думал о Лаврищеве ночью. А вспомнив, что сам не брит, и вовсе смутился. Лаврищев же как ни в чем не бывало схватил его за руку, энергично, дружески потряс:
— Доброе утро, Алексей Петрович, доброе утро. Как самочувствие?
«Ну вот, и он о моем самочувствии, надо взять себя в руки», — подумал Ипатов, морщась, и спросил:
— Слышали о Карамышевой? Еще загвоздка…
— Да, неприятно, — как всегда, когда заходила речь о ротных делах, холодно, безразлично сказал Лаврищев. Так же холодно заверил: — Все поправится. Бывает не то. Она не хотела сделать того, что сделала, ошиблась…
— За ошибки бьют, — машинально произнес Ипатов.
— Это сказал Скуратов.
— Скуратов чуть ли не расстрелом грозит. Он способен поднять кутерьму. Может, нам к генералу Прохорову обратиться?
— Зачем? Оправдываться? К тому же генерал уехал в части дня на три-четыре. У Скуратова такой характер, ничего не поделаешь. Я был у него, когда он разговаривал с вами…
— Вы были на узле ночью? Когда вы успели? Вы всю ночь говорили с этим… как его, с вашим ночным гостем…
— Вот с гостем я оттуда и пришел. Вызвался проводить меня…
— Вы так и не спали?
— Почему же! — Лаврищев усмехнулся. — Вы, крестьяне, в страду отдыхаете всего два-три часа в сутки — на сенокосе, в жатву. У меня тоже страда.
— Ваша страда — книги?
Лаврищев взял со стола погасшую трубку, чиркнул спичку, раскурил, собрал складки на большом светлом лбу, притенил огонек в серых задумчивых глазах.
— Книги — чудесная страда! — сказал он. — Я до войны проблемой горючего занимался. Горючее, топливо — это одна из главных проблем энергетики…
— А при чем тут книги по авиации?
Лаврищев пустил густые клубы дыма, прищурил глаза.
— Всякая энергия, ее мощь испытывается скоростью, только скоростью. Это лучше всего делает авиация. — И без всякого перехода: — Так, так. За ошибки бьют. Есть люди, которые всегда только бьют, — это равнодушные, они всегда бьют больнее. А Карамышевой, точно, всего семнадцать лет, я проверил. Она сирота, жила с бабушкой в деревне, ушла на войну из восьмого класса. Ей тоже после войны надо учиться…
«Однако он того… хорош со своей индивидуальной работой. Уж и про девчонку все разнюхал!» — тепло, с примирением подумал Ипатов и сказал:
— Все это ясно. Но может быть, потому, что молода… — замялся в нерешительности, — поэтому ее и надо наказать?..
Лаврищев вскинул голову:
— Согласен. Наказать, а не казнить. Согласен, согласен. За невнимательность, а не за преступление. Она не хотела того, что вышло…
Ипатов с облегчением вздохнул, как будто все сомнения с Карамышевой были разрешены.
— Люди устали, Николай Николаевич. Скорее бы…
Но Ипатов не успел договорить, потому что снаружи вдруг донеслось фальшивое, завывающее:
Милый дру-у-у-уг…нежный дру-у-у-уг…—
и сразу, без перехода, резкое оглушительное:
— Стр-р-роиться выходи! А ну живее, не чухаться!..
— Опять старшина Грицай солдафонствует, — будто проглотив горькое, сказал Лаврищев. — Сколько ни учи дурня…
— Как! Он вашу учебу осваивает! — улыбнулся Ипатов. — Видите: «Милый друг, нежный друг». Вы его учили помягче обращаться с девушками.
Лаврищев посмотрел на Ипатова, думая о чем-то своем, потом живо вскинул глаза, уловив смысл его слов, расхохотался, обнажив твердые белые зубы:
— Да, да, усвоил. Усвоил, Алексей Петрович!
Смеялся он заразительно, громко, взявшись одной рукой за свои белокурые мягкие волосы, точно боясь, что они улетят. Глядя на него, рассмеялся и Ипатов — и на душе у него стало еще легче.
А старшина Грицай уже не на шутку свирепствовал, кричал так, что голос его срывался фальцетом:
— Почему опаздываете в строй? Я спрашиваю, почему опаздываете? Или косы опять будем расчесывать до обеда? Я вам расчешу вот, расчешу! Самым частеньким гребешком, понятно?
Ипатов и Лаврищев вышли из палатки, остановились на пригорке, меж двух сосен.
На линейке перед шалашами стоял строй в две шеренги — на правом фланге девушки, ни левом ребята, с котелками в руках. Перед строем, горбясь, точно желая прыгнуть на невидимую жертву, сновал Грицай.
— Напра-а… — скомандовал он протяжно и зло. Люди в шеренгах вытянулись, ожидая исполнительного «во!». Но Грицай спокойно скомандовал: — Отставить. А где Калганова? Калганова! — гаркнул он, подойдя к одному из шалашей. — Товарищ боец Калганова! Докладывает старшина Грицай. Рота построена для следования на завтрак, ждем вашего высокого присутствия. Безобразие! Это не воинская часть, а черт знает что такое! Вольна-а-а, — скомандовал он и сел на пенек. — Будем ждать Калганову, пока причешется…
— Ну чего тебе надо, ну чего? — выходя из шалаша и поправляя берет, укоризненно сказала толстушка Саша Калганова (в шутку ее называли единица в кубе). — Я сегодня не могу в строй, старшина. Сказано тебе русским языком — не могу. И нечего приставать.
Однако встала позади всех, на левом фланге.
— Рота, смирна-а-а! — звонко, певуче скомандовал Грицай. — Калганова, выйдите из строя. — Калганова вышла, повернулась лицом к строю, гордо вскинула голову. — За опоздание в строй, за грубость два наряда вне очереди! Повторите!
— Хоть три, — непримиримо сказала девушка.
— Нашла коса на камень, — сказал Ипатов, нетерпеливо переступая ногами. — Ах, Грицай, Грицай!
— Три наряда вне очереди! — громко, со звоном в голосе отчеканил Грицай.
— Есть, три наряда вне очереди, — смирясь, повторила Калганова.
— Становитесь в строй. Рота, напра-а…
Старшина, еще более сгорбясь, пробежал вдоль строя.
— Отставить, — негромко, но властно скомандовал капитан Ипатов, и весь строй и старшина Грицай мгновенно повернули голову на его голос. — Товарищ старшина, поручите строй кому-нибудь из младших командиров, подойдите ко мне.
— Старший сержант Стрельцов, выйти из строя! — громко, с готовностью, весело скомандовал Грицай. Стрельцов вышел. — Ведите строй.
— Есть, — ответил Стрельцов, исподлобья глянув жгучими миндалевидными глазами в сторону Ипатова и Лаврищева, и тут же не скомандовал, а сказал: — Направо, шагом арш…
Загремев котелками, строй повернулся. И через минуту рота скрылась, растаяла в розовом тумане на опушке леса, откуда тянуло дымком кухни. Позади всех шла Саша Калганова.
— Товарищ майор, разрешите обратиться к товарищу капитану! — гаркнул Грицай. Лаврищев кивнул, отступив на шаг. — Товарищ капитан, по вашему приказанию старшина Грицай прибыл, — все так же громко, весело отрапортовал старшина, не отнимая правой руки от пилотки, колесом выпячивая грудь. Он, как и Лаврищев, был чисто выбрит.
Ипатов глянул на него, блеснул желтыми белками глаз, присел на пенек, наклонил голову, чувствуя, как гнев внезапно перехватил горло. Старшина, будто нехотя, опустил руку, тоскливо посмотрел на уходивший строй.
— Это что ж такое у вас делается, товарищ старшина? — растягивая слова, тихо проговорил Ипатов. — Что ж такое, скажите-ка мне? Позор и стыд! Вот новый человек, майор Лаврищев, посмотрит, как мы с вами наводим в роте порядки, и только покачает головой. Разве нельзя по-другому-то с людьми, помягче, по-человечески, а? Эт-то что ж такое? Эт-то что ж такое? — в голосе его звучал гнев.
Старшина Грицай слушал, уныло посматривая маленькими живыми глазками по сторонам. Он был сутул, с пудовыми кулачищами, которые будто оттягивали вниз его длинные жилистые руки.
— Не получается, товарищ капитан, — наконец сказал он, и это его «товарыш капытан» прозвучало как мольба. — Не могу я с бабами, то бишь с женской нацией, товарищ капитан. Восемь лет без передыху в армии, в четыреста пятьдесят шестом полку старшинил, в двенадцатом особом батальоне тоже, а тут не могу, нету моего командирского умения. Я даже команду подавать разучился как следует.