Удачливый
Время действия — конец 60-х.
Место действия — Киевский гастроном.
А еще точнее — маленькое пространство возле угловой секции, этакий закуток, где утром и вечером набивалось столько народу, что очередь превращалась в тугую многоярусную спираль. Зато можно глядеть не только в затылок впереди стоящим, но и видеть людей по сторонам, в профиль и в фас. Все веселее.
Кого только не встретишь в этом муравейнике: и тех, кого раз в сто лет, и в самых неожиданных местах, и тех, кого по пять раз на дню, во дворе или в подъезде дома. И — обязательно:
— Привет-привет! Как дела? А как дела? Никак. Кивнешь, помашешь. Словоохотливость в очереди — настоящая беда.
— Слу-ушай…
У нас был глуховатый сосед, который всякий разговор начинал со слова «слушай».
— Слу-ушай, — кричит он мне через головы. — Я здесь полчаса стою, и не могу понять, кто это: ты, или твоя мама. Ужас, до чего вы похожи…
Очередь взметнет на меня запорошеный, подозрительный взгляд и снова уйдет в свои думы.
— Слу-ушай, давай отойдем в сторону…
Э, нет. У меня нет иммунитета. Я обязательно теряю очередь. Когда вернусь, непременно услышу: «Я лично за этим воротником. А вас здесь…» Теперь не отхожу. Уж если стала в эту давилку, то стою до упора.
В этот раз никто меня не окликал, и я стояла терпеливо и послушно, твердо зная, что буду вознаграждена за это бутылкой молока вечернего разлива. И вдруг я почувствовала на себе взгляд. Я поежилась, но не оглянулась. Однако, взгляд был так пронзителен, что мне захотелось снять с себя спину и повесить ее на руку, как плащ, до того стало неловко и горяче в ней.
Я оглянулась.
По диагонали позади меня стоял немолодой человек. Он переминался с ноги на ногу, вытягивал корпус и шею, менял положение головы, изо всех сил пытаясь заглянуть мне в лицо.
Ну, оглянулась. Ну, увидела. Ну, отвернулась. Ну, подумаешь.
Стою.
Нет, что-то не то.
Убейте меня, если он похож на искателя приключений. Такой серый дяденька, в угрюмом одеянии, в шапке, натянутой на уши. И чего ее напялил, не зима на дворе, не мороз. И возраст, извините…
Странно: он всячески старается меня разглядеть, а когда я оборачиваюсь — мгновенно прячется в очередь. Что это? Я еще раз оглянулась. Нет. Незнакомый. Бог с ним.
Стою и стою.
Стою, а передо мной его лицо, которое вижу, не оглядываясь: скуластое, морщинистое, с глубоко посаженными глазами. Лоб закрыт шапкой-ушанкой, почти не вижу его…
И началась ерунда: морщины стали разглаживаться, а глаза набирали сине-серую окраску.
Человек все более и более мне напоминал кого-то. Кого? По ощущению — кого-то, связанного с чем-то давним, очень давним. Я к нему пробираюсь с трудом, наощупь, но чувствую: верно.
Фуражка. На нем была фуражка. Волосы слегка вились — густые, волнистые, зачесанные назад. И лоб высокий, чуть выпуклый.
Я видела это лицо в отцовском альбоме для набросков в нескольких поворотах, в фуражке и без.
И покатилась я кувырком назад, в детство.
Вижу Саратов. Первые месяцы войны, самое начало долгого пути эвакуации. Родители сняли комнату где-то на окраине, в деревянном домике. Неподалеку от нас такие же деревянные домики с маленькими чистыми дворами. Ко мне приходила оттуда девочка, ее звали Эльга. Мы с ней рассматривали картинки в журналах, которые пахли плесенью. Наша хозяйка Лукинишна доставала их из-под ведер и кадушек с водой. У нее страсть была: собирать воду. В сенях стоял тот же запах застарелой сырости.
Однажды Эльга принесла самодельную куклу, и сказала, что ее тоже зовут Эльгой. У куклы, как и девочки, одна нога была короче другой.
Помню такое: враз, в одну ночь, дома и дворы опустели. И Эльга больше не приходила. Хозяйка Лукинишна от меня, как от мухи:
— Ох, и приставучая ты девка. Ну, почем я знаю? Кудыть-кудыть, на кудыкину гору… Немцы они. Не-емцы.
Немцы?! Какие же они немцы? Немцы — враги, с немцами воюют. А у этих — умывальник во дворе, как у Лукинишны, и кукла, похожая на мою, что дома осталась. И потом, мы видели немцев. На плакате. Они ничуть не похожи на этих. Это ошибка. Немцы — враги с рожками. Враги всегда с рожками.
Лукинишна что-то непонятное бормотала, только некоторые слова вырывались. Любимое слово — «паскуда». Паскудный дождь, кот Маркиз — паскуда, девка — паскуда (это я, если воду проливала). Зато, хлеб — не хлеб, а хлебушек.
Про войну она знала частушки, говорила, еще муж-покойник с войны принес. Когда она их заводила, меня живо выталкивали из комнаты. А она приговаривала вслед: «че боисси, че боисси…»
Мне было тревожно в этом месте, где воздух, небо, дома, лица были покрыты серым налетом. Здесь в воздухе что-то витало, что-то чужое и недоброе. Может, это и была война.
Однажды меня повезли в город. Ехали трамваем и мне нравился его звон. В городе — высокие дома, машины, на улицах много людей. И война, казалось, отступила.
Помню длинный зал какой-то столовой. Народу — тьма. Все занято. За одним столом освободилось место и меня туда посадили. Вскоре мама с папой сели за столик неподалеку. Те, что занимали места за моим столом отсутствовали, но через минуту появились. Это были два молодых человека в военной форме.
— Девочка, ты чья?
Я поглядела туда, где были мама с папой и заплакала. Там никого не было. Военные не стали меня ни о чем расспрашивать и передо мной появилась тарелка с едой. В эту минуту появились родители. Смущение, суматоха — военные объяснили, что приняли меня за потерявшегося ребенка, каких в ту пору было множество. Столики сдвинулись, обед стал веселее, и я, успокоенная, слушала разговоры взрослых и разглядывала военных. Они были летчиками из Балашовского училища и через день улетали на фронт. Я смотрела на них зачарованно и не могла поверить, что вот эти люди летят на фронт. И все пыталась представить себе, что такое фронт и как он выглядит. И ни с того, ни с сего ляпнула:
— Фронт — это такая длинная линейка, а на ней стоят пушки и пулеметы.
И все рассмеялись. Оказалось, столовая находилась на первом этаже гостиницы, где жили летчики. После обеда они позвали нас к себе, и мы все вместе провели остаток дня и всю ночь до утра. Меня, конечно, сразу спать за шкаф, а взрослые говорили-говорили и до меня долетали только обрывки фраз. Я прислушивалась изо всех сил: наверняка эти летчики знают о войне то, что не знает никто другой. Но кажется, о войне они не говорили вовсе. И я уснула.
Мне снилась линейка, висящая над дедушкиным столом, а вместо цифр — пушки и пулеметы.
На обратном пути шли молча. И я в этой тягостности выпалила:
— У того высокого летчика очень доброе лицо.
Отец поддержал: лицо, действительно, замечательно хорошее и зовут того, высокого — Алексей Лепихин.
44-й год. Мы вернулись в разрушенный Киев.
Скорое дело — воспоминания. Подумаешь, скажешь так, и трех лет войны — как не было. Но сейчас память пробирается осторожно, чтобы всуе не задеть другого, что осталось в этих годах и чтобы привела она коротким путем к появлению Алексея Лепихина.
Так вот, 44-й год, мы действительно вернулись в разрушенный Киев и живем в гостинице — наша квартира еще занята.
И вот однажды… (как в сказке) …однажды стук в дверь и на пороге стоит высокий, крепкий человек в унтах. Объятия, радость. И опять — разговоры до утра. Оказалось, Алексей Лепихин был сбит в бою неподалеку от Москвы, пролежал в крови и беспамятстве на снегу несколько суток, был подобран и доставлен в госпиталь, а из госпиталя — в санаторий под Киевом, на поправку. И вот — прямо к нам из санатория, разыскал через Союз художников.
Помню прощание: они с отцом в проеме двери. Коротко и крепко несколько раз обнялись. Он матери поцеловал руку. И вдруг так странно, так непохоже на себя:
— Увидимся, даст Бог. Я удачливый.
И все сплюнули через левое плечо. И он уехал. И снова на фронт.
Перед самым концом войны — кажется, было уже тепло — отец принес газету. Тогда в газетах печатались Указы о награждениях. В газете сообщалось, что летчику Алексею Лепихину присвоено звание Героя Советского Союза. Посмертно.
Вот и вся история знакомства с летчиком Лепихиным (странно: лишь дважды он появился в нашей жизни), кабы не эта очередь в гастрономе, кабы не рисунок, что перед глазами… Да кабы не муть под ложечкой — единственный живой пульсирующий камертон, оставшийся после того, как за двадцать с лишним лет после войны все остальные мерки были опрокинуты и перепаханы, когда и логика перестала быть логикой.
И тогда я просто подошла к этому человеку в очереди и, глядя в лицо, спросила:
— Вы — Алексей Лепихин?
Что произошло бы, кабы я ошиблась? Да ничего. Ровно ничего. Как повел бы себя человек, которого назвали чужим именем? Никак. Сказал бы, наверное: «Вы ошиблись», или еще что-нибудь в этом роде. Он не сказал так. Он вообще ничего не сказал. Он вздрогнул так, что рука непроизвольно дернулась. И брови на мгновенье из-под шапки — в сгусток. И отступил. И звук-не-звук а только губы разомкнулись. Я извинилась и отошла на место. Когда я оглянулась, его не было.