Игуменья тоже покаялась и повинилась, прилюдно сняла с себя сан и сказала, что Бог велел ей никогда не разлучаться с этим мужчиной, возлюбленным самой великой любовью, которую только способна вместить ее жизнь. Кинулись тут некоторые к законной супруге Орехового, но обнаружили лишь палевую тень в тени ажурного шезлонга под тенью тюлевого зонтика. Ореховый продал свой дворец, но сколько ни старались новые владельцы, палевая тень, пахнущая гашишем, так и осталась в зале с опущенными шторами на окнах. Бывший же владелец дворца с бывшей игуменьей поселились в скромном домике на склоне горы, и вскоре красавица Олимпиада разродилась сразу четырьмя детьми. На следующий год — тройня. И если б не война и революция, кто знает, как сложилась бы их жизнь. Одни говорят, что большевики посадили Орехового с беременной женой и детьми в суденышко, вывели в море и утопили. Другие же будто бы даже видели, как все они успели скрыться в катакомбах под монастырем, известных со времен царя Митридата, да там и остались, а дети их, когда заваруха кончилась, стали потихоньку выходить наверх, устраивались в разных семьях и жили как все. Монастырь забросили, но церковка сохранилась, и туда приходили мужчины и женщины, чтобы тайно вымолить у Олимпиады и Орехового исцеления от женского и мужского равнодушия, бессилия и бесплодия…
— И помогало, если знали, какие слова говорить. — Старуха допивала водку и в сотый раз открывала Машеньке тайное прозвище Олимпиады, на которое та не обижалась: Опиздемида. — А чего обижаться, если — любовь? Если любишь, то и жопа розой станет.
У Машеньки была и сердечная причина стремиться в Крым. Однажды похожая на сморщенную обезьянку рентгенолог мадам Цитриняк, разглядывая снимок ее грудной клетки, с улыбкой заметила, что формой ее сердце точь-в-точь напоминает знаменитый полуостров. «Сейчас зима, раствор холодный, снимок мутноват, — добавила она. — Ты приходи как-нибудь летом — сделаем снимок почетче, порезче».
А весной, после похорон отца и смерти матери, профсоюз бумажной фабрики наградил сортировщицу Фурялинну-Фляйсс путевкой в Крым. Вне очереди. «У нее другая очередь подошла, — сказал председатель профкома многозначительно. — Так вот и пускай хоть напоследок…» И все согласно закивали и проголосовали.
Провожать ее пришли чуть не всем городком, с грудными детьми и собаками. Мужчины вздыхали, глядя на ее полноватые красивые плечи, открытые летним платьем. Женщины вытирали глаза платочком, стараясь не смотреть на веревку, которой Машенька перевязала для надежности старенький чемодан: это была та самая веревка. Девушка стояла на подножке рядом с кондуктором, чуть ослепшая от волнения. Все было позади, все было впереди. Она ехала в Крым.
Кривая сучка с Семерки тихонько завыла, когда поезд тронулся, а Смушка осенила Машеньку честным крестом, правильно сложив персты, но по-прежнему стесняясь своих ногтей, из — под которых никакими ухищрениями не удавалось добыть остатки угольной пыли.
Купе занимали трое мужчин — рослые, широкоплечие, с крупными резкими чертами лица, они казались братьями. Они тотчас освободили для Машеньки нижнюю полку, убрали подальше свои чемоданищи и баулы, чтобы пристроить ее поклажу, и предложили чаю. Старший, Петр, поставил на столик бутылку без этикетки. «Коньяк, — сказал он. — Настоящий». Настоящий — значит, как понимала Машенька, крымский, и с радостью пригубила разящую сивухой и припахивающую луком жидкость. Мрачноватые братья с улыбкой переглянулись и залпом выпили коньяк из чайных стаканов.
И без вина веселая, Машенька, которая ощущала легкость тела и радость души, нараставшие с той минуты, как тронулся поезд, рассказала братьям о своей матушке, научившей ее садиться на стул так, чтобы платье никогда не мялось: для этого нужно было представить, что садишься на ежа. С этим колючим зверьком под попой девочка прожила все детство, но выучилась носить платье так, что его даже после стирки было необязательно гладить. Открыла свой маленький секрет — о сердце, формой напоминавшем полуостров Крым. А под вечер, после очередной рюмки крымского напитка, поведала историю Опиздемиды, о которой, оказывается, братья были наслышаны, как и все остальные жители Крыма. Мужчины целовали ей руки, а Петр после каждой рюмки целовал в щеку ближе к губам — по крымскому обычаю. Он сидел рядом с ней и широко улыбался золотыми зубами, а когда братья вышли покурить, жадно поцеловал Машеньку сначала в плечо, а потом, решительно приспустив лямочку платья, в грудь, отчего Машенька, никогда не испытывавшая такого блаженства, едва не потеряла сознание и призналась, что безумно — без-ум-но — любит златозубого Петра.
Глубокой ночью они вчетвером вышли на каком-то полустанке, где их ждали похожие на братьев двое мужчин с мотоциклами. Машеньку усадили в коляску.
— Мы уже приехали? — сквозь сон спросила она.
— Почти, — успокоил ее Петр. — Передохнем немного и дальше поедем.
Не прошло и получаса, как мотоциклы въехали в лесную деревушку. Петр на руках внес спящую девушку в дом, отпихнул ногой бесхвостую и безухую собаку и вполголоса приказал одноглазой женщине, неподвижно сидевшей за накрытым столом:
— Иди на сеновал.
Одноглазая молча встала, помогла разобрать постель и исчезла за занавеской. Петр бережно раздел Машеньку и лег рядом.
Рано утром она проснулась в объятиях огромного мужчины, пахнущего перегаром и спелыми яблоками, поняла, что этой ночью стала женщиной, и с радостно бьющимся сердцем прижалась к его смушковой груди. Засыпая, вспомнила старуху с подбородком-кувалдой, увидела красивого курчавчатого Пушкина и кривую сучку с Семерки, вдруг разинувшую пасть и выдохнувшую гулкий огненный факел. Понятно: она ведь всю свою собачью жизнь прожила в кочегарке на бумажной фабрике…
Разбудили ее мужские голоса за занавеской, отделявшей спальню от кухни. Машенька смущенно скомкала простыню с алым пятнышком, сунула ее под подушку, наскоро оделась и весело закричала:
— Тук-тук-тук! Я проснулась.
Голоса за занавеской мгновенно умолкли.
За столом сидели пятеро мужчин во главе с Петром.
— Ты пока умойся во дворе, у колодца, — ласково попросил он, — а мы тут один разговор договорим, заодно и завтрак будет готов. Слышала?
Одноглазая баба, стоявшая у плиты со сложенными на высоком животе руками, кивнула.
Во дворе на Машеньку строго воззрилась бесхвостая и безухая собака. Умываясь из ведра ледяной водой, девушка постоянно чувствовала на себе взгляд зверя.
— А почему она такая? — спросила она у вышедшего на крыльцо Петра. — Ни хвоста, ни ушей…
— Чтоб злей была, — добродушно откликнулся мужчина. — Отбираем щенков покрепче, рубим им вживую хвосты и уши, а по живой крови — крутым кипятком.
— Так ведь больно! — ахнула Машенька.
— Зато память на всю жизнь. Если с людьми так, то почему с собаками нельзя? — Он обернулся к братьям: — Перевезите его к Грише Крапиве. Пуля-то насквозь? Завтра на ногах будет.
После завтрака Петр с золотой улыбкой сказал Машеньке:
— Сегодня ночью у меня дела в отъезде, у него переночуешь. — Кивнул на брата. — Одна по деревне не ходи, от баб и собак держись подальше.
В доме Григория их встретила одноухая нестарая женщина, которая приняла чемодан, перевязанный веревкой, и молча скрылась в комнатке за печкой, занимавшей половину дома.
— Слушай, Гриша… — Машенька вдруг прыснула в кулачок. — Что это у вас жены все какие-то порченые, извини меня? И как ваша деревня называется?
Красавец Григорий с жаркой улыбкой за руку подвел Машеньку к зеркалу в рост и несколько мгновений любовался: ай да парочка! Пара и впрямь была хоть куда.
Одноухая из-за печки вынесла на подносе две большие рюмки, хлеб и яблоки. Григорий и Машенька чокнулись и выпили, улыбаясь друг дружке. Он привлек ее к себе и поцеловал. Расстегнул платье.
Вечером Машенька съела целое блюдо спелых желтых слив и ночью вдруг почувствовала рези в животе. Григорий едва успел соскочить с кровати. Сгорая от смущения и боли, Машенька голышом выскочила во двор и тотчас присела под стеной.
Григорий вынес ей простыню и достал ведро воды из колодца.
Пока она мылась, он курил ароматную папиросу, пахнущую донником, и что-то мурлыкал.
— С постелью нехорошо получилось, — со смехом проговорила Машенька. — Но я сейчас…
— Баба уже сделала все. — Он бросил окурок в траву и закутал Машеньку в полотенце. — Богиня!
Утром она завтракала одна — Григорий обещал скоро вернуться. Из-за занавески за нею наблюдала одноухая женщина. Когда Машенька взялась за чай, женщина сказала:
— Деревня никак не называется. Мы-то ее для себя Берлогой зовем, а по-настоящему — О-эМ триста семнадцать дробь восемь. Женская колония. Восьмерка. После ликвидации кто куда разбежался, а нам было некуда, вот мы и остались здесь, с этими. Мужики они ничего и на нас согласны. Иногда привезут какую-нибудь урлу вроде тебя, ну так что ж, на то и мужики. Не бойся, не обидят. Они щедрые.