Пока она мылась, он курил ароматную папиросу, пахнущую донником, и что-то мурлыкал.
— С постелью нехорошо получилось, — со смехом проговорила Машенька. — Но я сейчас…
— Баба уже сделала все. — Он бросил окурок в траву и закутал Машеньку в полотенце. — Богиня!
Утром она завтракала одна — Григорий обещал скоро вернуться. Из-за занавески за нею наблюдала одноухая женщина. Когда Машенька взялась за чай, женщина сказала:
— Деревня никак не называется. Мы-то ее для себя Берлогой зовем, а по-настоящему — О-эМ триста семнадцать дробь восемь. Женская колония. Восьмерка. После ликвидации кто куда разбежался, а нам было некуда, вот мы и остались здесь, с этими. Мужики они ничего и на нас согласны. Иногда привезут какую-нибудь урлу вроде тебя, ну так что ж, на то и мужики. Не бойся, не обидят. Они щедрые.
— А урла — это что?
— На музыке — краденая вещь. Но Грише ты про это не говори: он музыки терпеть не может.
— Музыки?
— Блатного разговора. Насидишься в тюряге — такому языку научишься, что держись. Они-то не сидели, они народ промышленный…
— Так они меня украли? — Машенька была в восторге. — Надо же!
— Они щедрые, — повторила женщина, по-прежнему скрывавшаяся за занавеской. — Напоследок мы тебя в баньке попарим — и езжай себе своей дорогой.
Машенька благоразумно промолчала: вдруг почему-то мамин ежик под попой зашевелился.
Было в последних словах одноухой насчет баньки что-то недоброе или показалось, Машенька не успела понять: вернулся Григорий. С ним был златозубый Петр и молодой белокурый гигант с родинкой на лбу. Все были весело возбуждены и голодны. За столом говорили о чем-то непонятном, но Машенька не переспрашивала, вспоминая разговор с безухой хозяйкой. И только улыбнулась Петру, когда тот сказал, что эту ночь она проведет с белокурым братом.
После белокурого она ночевала у Сергея, потом у Ивана, у жены которого были узкие острые щучьи зубы и костыль с узкой подушечкой, чтобы не натирало подмышку. В шестой дом ее не повели: там обитала одинокая женщина Мария с малолетним сыном.
Машенька поняла, что эти пятеро мужчин живут воровством и грабежом на железной дороге, перепродажей и скупкой краденого. Дело было опасное — Ивану даже пуля от охранника склада досталась, — но прибыльное. «Как в „Тамани“ у Лермонтова, — думала Машенька. — Только у Лермонтова это и страшно, и красиво». А здесь было красиво, может быть, лишь в первый день, а так — страшновато и скучно.
Иван, последний из братьев, которые конечно же никакими братьями не были, отнес ее чемодан в дом одинокой Марии, а Машеньку проводил в баню, где ее уже ждали пятеро женщин.
Они помогли ей раздеться, уложили на полок и облили душистой водой.
— Эх и тело у тебя, девка! — печально пропела Иванова жена, даже в бане не расстававшаяся с костылем. — Богиня, и богов тебе рожать. Ну а покамест мы тебя на прощание попарим.
И, пошире расставив узловатые больные ноги, сильно ударила Машеньку костылем по заднице. Четверо дожидавшихся своей очереди баб разом набросились на распластанную на полке девушку.
Очнулась она в незнакомой избе, с ног до головы укутанная в махровые простыни. Тело ныло от побоев.
— По лицу не трогали. — Над нею склонилась Мария — узколицая и смуглая хозяйка-одиночка, мать малолетнего мальчика. — Особо-то не шевелись и не реви. А я тебя сейчас разотру.
Она освободила Машеньку от простыней — девушка увидела свое тело и зажмурилась — и стала втирать в ее бедра, спину и плечи остро пахнущую мазь. Сильными руками бережно перевернула на спину и растерла грудь и живот. Дала попить.
— Если хочешь, можешь поплакать. Но лучше поспи.
Машенька выпила чаю и уснула.
У Марии она прожила почти две недели, лишь иногда выходя ночью во двор. Пахло спелыми яблоками и корнем аира, развешанным хозяйкой на узкой веранде. Со стороны железной дороги слабо потягивало креозотом и жженым углем.
Мария была женщина незлая, относилась к девушке по-доброму: «Ты красивая — я бы тебя и бесплатно выходила». Машенька рассказывала ей о родителях, Смушке и поездке в Крым.
— Крым! — Мария что-то вязала не поднимая головы. — Крым у нормальных людей дома, никуда ездить не надо. Я вот со своим, с отцом Михасика, пожила в своем Крыму после лагеря полтора года — до сих пор вспоминаю. Тоже вор был, как и эти… братья! Божатся, что не они его, а охрана на станции, — не верю: волки. Тот же Петр, золотой красавец, однажды от злости своей Катьке палец откусил. — Подняла голову и посмотрела на Машеньку с усталой улыбкой. — Настроение у него такое было, неудачно дело обернулось, а тут Катька под руку — он ее схватил и откусил ей палец. И выплюнул собаке. А Катька утерлась. Меня не трогают, я у них вместо лекарки, но и то бывает… — И добавила, как добила: — А Крыма на самом деле нету, Машенька. Он только на географической карте существует. А приезжаешь туда — вонь, дома, собаки, очереди за пирожками, грязная вода — и больше ничего. На настоящих, секретных картах это место так и называется — Ничего.
— А дети у них у кого-нибудь есть?
— У Петра. Он его подальше от Берлоги держит, у бабки какой-то, а потом, говорит, в интернат сдам. Моему ровесник.
Сын ее Михасик был тихий дурачок лет шести-семи. Он мог часами сидеть у Машенькиных ног, слушая сказки, которые она рассказывала ему по памяти.
Перед сном Михасик раздевался донага, растопыривал руки и закрывал глаза.
— Машенька, глянь, какой Михасик красивый! — говорила со слезами в голосе Мария. — Чудо!
— Чудо, — соглашалась Машенька. — А почему с закрытыми глазами, Михасик?
— С открытыми я некрасивый, — отвечал мальчик.
Иногда он ложился спать с Машенькой. Ему очень нравилось, когда девушка, пожелав ему спокойной ночи, целовала его в губы. После этого он мгновенно засыпал.
— Хотела бы себе такого? — спросила Мария. — Ну, не дурачка, конечно, а — такого. Маленького, сердечненького…
Машенька кивала. Да, маленького и сердечненького — хотела, хотя никогда раньше об этом не задумывалась.
В ночь перед отъездом наконец развязали веревку и открыли чемодан — Машенька ахнула: братья щедро расплатились с нею дорогой одеждой и пятью золотыми ложками.
— И мою возьми, — потребовал Михасик, протягивая Машеньке ярко блестевшую серебряную ложечку.
Мария покивала — Машенька взяла, поблагодарив Михасика поцелуем. Мальчик разулыбался, а Мария, схватившись за лицо обеими руками, быстро вышла из дома.
Рано утром приехал на мотоцикле улыбающийся золотыми зубами Петр. Он должен был отвезти Машеньку к поезду.
— А хозяйка где?
Хозяйку нашли в рощице, спускавшейся к оврагу. Петр снял ее с дерева и отнес в дом.
— Видишь ты, — задумчиво проговорил он, — и твоя веревка сгодилась. Но это уже не твое дело.
— А что же с Михасиком будет? — спросила Машенька, стараясь не смотреть на тело Марии, кулем лежавшее в углу с веревкой на шее и высунутым языком. — Он же погибнет один.
— Может, и погибнет, — пробормотал Петр. — А может, и нет. Цыганам его сдать, что ли? Им всегда дети нужны, а тут настоящий дурачок — денежное дитя…
— А если я… — Машенька запнулась, но выдержала тяжелый взгляд Петра. — …я его с собой возьму? Мы с Марией договорились: в случае чего я его себе возьму…
Петр усмехнулся:
— Врешь, конечно. Просто поймала она тебя. Давно хотела на себя руки наложить, да за мальчишку боялась. А ты на мальчишку клюнула. Ну да дело хозяйское. Садитесь в коляску оба. А я бабам по пути крикну, чтоб прибрали ее.
— Веревку верни.
— Чего? — Петр вдруг отвернулся. — Верну. Чужого имущества не надо.
Машенька вернулась домой ночным поездом. Встречала ее одна Смушка, по такому случаю вырядившаяся в яркое платье и даже прошедшаяся сапожной щеткой с черным гуталином по седым ресницам.
Она приняла чемодан и полусонного мальчика.
Поцеловались — со свиданьицем.
— Мальчик-то чей?
— Мой.
— Вижу, что твой, — рассердилась Смушка. — Но — чей?
Маша с улыбкой пожала плечами.
Смушка вздохнула, выдохнув облачко черной угольной пыли.
— Вот тебе и Крым.
Узнав про мальчика и не обнаружив у Машеньки знаменитого крымского загара, люди вслух засомневались, была ли девушка в раю. Тогда она при свидетелях пошла в рентген-кабинет, где обезьянка Цитриняк по всем правилам поставила ее где полагается и включила аппарат.
— Вот сердце, — ткнула пальцем в экран мадам Цитриняк. — Точь-в-точь Крым. Мыс Тарханкут. Сарыч. Чобан-Басты. И даже Такиль различим. — Палец врача замер на темной узловатой полосе, двинулся севернее. — А тут жила моя бабушка. — Она вздохнула и закурила папиросу, что строжайше было запрещено в больнице. — У нее был красивейший дом на склоне горы, а вокруг сады… Татары называли ее усадьбу «Карылгачлар дуасый» — «Молитва ласточек». Поэты… Но ласточек там гнездилось и впрямь много.