— Один — в бывшем военном училище: на крыше башенка с птицей, узнаете, — распоряжался Лавренов, — другой — за водонапорной башней у переезда, метров двести — двести пятьдесят по мощеной улице от тюрьмы. Третий — в ста метрах от собора, два целехоньких здания под такими крышами — колпаками… к ним надо только дорогу расчистить… Куравлев!
К нему подбежал офицер с капитанскими погонами.
— Пополнения нашего уже сколько?
— Две роты, товарищ комполка.
— К церкви на расчистку подъездных путей для дивизионного госпиталя! Привлеките местное население, Куравлев, и заплатите им за работу… ну, едой, конечно…
С начальником штаба на всякий случай проехал до магистрального шоссе, откуда полку было приказано в течение часа — полутора выйти на северо-восточную окраину Кёнигсберга.
— Час-полтора. — Лавренов покачал головой. — По таким дорогам можно. И сразу в ад, Николай Игнатьич.
— Как учили, Петр Иваныч. На макете в штабе армии нам показывали всю эту механику — я доложу. Там никаким полкам или батальонам не развернуться, приказано сформировать штурмовые группы разной численности для действий против фортов и других укрепсооружений. Чем и занимаюсь.
— Что население?
— Женщины, дети, престарелые. Мужчин призывного возраста — ни одного. Город — сами видите… распахали мы его будь здоров…
— Вижу. Ну а через час-полтора кто нас встретит с шампанским?
— Хозяева те же, Петр Иваныч: дивизия СС «Мертвая голова».
— Мистика, Николай Игнатьич, но ничего не попишешь: придется нам оторвать голову «Мертвой голове».
Он вышел из машины возле будущего госпиталя. Подъезды к зданию были почти расчищены, женщины — среди них он разглядел и пасторшу с Элоизой — подметали дорожки.
Огибая кучи битого камня, он вошел в собор. Стены здания в нескольких местах были пробиты снарядами, фрески на стенах сбиты пулями, крышу с башни сорвало взрывной волной.
— Этот храм построен в пятнадцатом веке, — услышал он голос пасторши за спиной. — Война… она не щадит искусство…
Он обернулся. Рядом с пасторшей была Элоиза в сером пальто и черном берете.
— Искусство опасно, потому что оно больше жизни. — Он вдруг усмехнулся. — Но собор мы разбабахали, конечно, вовсе не поэтому. Вы правы: война.
— Германские солдаты причинили горе многим русским, и вот вы здесь. Это возмездие. — Старуха посмотрела на исковерканный взрывами пол и стены. — Мой муж умер еще в сентябре прошлого года, он ничего этого не видел.
— Мы убиваем врагов. — Майору с трудом давался этот разговор. — Но хотелось бы не забывать, что мы воюем не на Луне, где можно ничего не жалеть… наверное… Некоторым кажется, что война — это не просто другая жизнь, это другой мир. Луна или Марс. И трудно помнить, что это тот же мир, в котором ты родился и будешь жить после войны. Если выживешь. Тот же. — Он только сейчас заметил коробку на земле. — Это что у вас?
— Русский офицер сказал, что это наша плата за работу: консервы и мыло, — наконец подала голос Элоиза.
Майор молча подхватил коробку и зашагал к пасторскому дому.
К ужину он спустился умытый, гладко выбритый и пахнущий одеколоном.
— Если у вас есть какой-нибудь компот, можно разбавить, — пробормотал он, наливая в фужеры спирт. — Или варенье.
Залпом проглотив спирт, принялся за еду.
После ужина потянуло в сон, но, глянув на часы, решил повременить.
— Как отсюда добраться до реки? С моста я видел шлюз, дамбу…
Женщины переглянулись.
— Я покажу, если можно. — Элоиза встала. — Только надену пальто.
Когда они пробрались через развалины и вышли на топкий луг, упиравшийся в дамбу, майор с кривой улыбкой проговорил:
— Слушайте, что вы спотыкаетесь, как корова… Возьмите же меня под руку! Или вам нельзя?
Она молча взяла его под руку.
Они поднялись на дамбу.
Внизу быстро несла свои воды чешуйчатая Прегель, освещенная заходящим солнцем.
— Господин пастор говорил, что храмы строят люди, они же их и разрушают, и в этом нет ничего страшного, — сказала Элоиза. — Герострат разрушил храм Артемиды Эфесской, ну и что? Дело даже не в том, что им владела безумная идея, и не в том, что потом греки на месте разрушенного построили еще более красивый храм… — Она вдруг замолчала.
— А в чем?
— Я вдруг подумала, что для многих из тех, кто видел первый храм, но не смог увидеть второй, первый остался прежним чудом… прекрасным… Я даже думаю, что могли найтись люди, которые нарочно не пошли любоваться новым храмом, чтобы не разрушить образ, сохранившийся в памяти…
— Потому что образ прекраснее здания, которое можно потрогать руками, — сказал майор. — Материальная красота тленна. Иная — бессмертна. Но ведь люди смертны, Элиза. Правда, есть такая штука — память, — тотчас перебил он себя. — Мы до сих пор знаем о Герострате и о том, что сожженный им храм был одним из чудес света. Остальное довершает наше воображение… Тысячи образов прекрасного, может быть, даже не похожие на исчезнувший оригинал и тем более — друг на друга, но все эти образы и есть прекраснейший храм Артемиды, то есть образ красоты… Извините! — Он с трудом прикурил, повернувшись спиной к ветру. — После ранений в голову… мне дважды делали трепанацию черепа и хотели списать из армии к черту… но во второй раз хирург что-то придумал и заделал отверстие костной пластиной… чужой костью… — Он с усилием улыбнулся Элоизе. — Когда я его спросил, чья это кость, он довольно сухо ответил, что не интересовался ее происхождением — национальностью и прочим… его интересовали только краниометрические данные… Я математик, до войны был учителем математики, поэтому все эти термины запоминаю с ходу… Иногда бывают жуткие боли, особенно когда не выспишься, — спиртом лечусь, а до войны пил только шампанское… вино «Северное сияние»… ну, да вы не знаете…
— А третий раз? Вы говорили, что вы трижды ранены.
— Это не имеет отношения к голове. — Он взял ее под руку. — Что еще говорил ваш пастор? Он говорил, что фокус, который прошел с храмом в Эфесе, не проходит в случае с природой? Она сама себя делает… Разве что с людьми… но тут такие фокусы…
— Вы вспоминаете жену?
— Нет, дочку. Извините, не жену. Почему я перед вами извиняюсь? Черт возьми, только потому, что ваш жених погиб в Африке, а не под Ленинградом… наверное… Простите. Ваш жених тут ни при чем, конечно. Как и моя жена.
— Мы даже не целовались, — сказала Элоиза. — Вас зовут Петером?
— Петром. Петр — значит «камень». На котором зиждится здание Церкви Христовой. Петр. А вы Элоиза. Чушь, Господи! Завтра-послезавтра Пьер Лавренов отправится на свидание с братьями во Христе из дивизии СС «Мертвая голова» — и что останется? Что будет? Речка останется. Чешуя золотая. Кто-то увидит, вот вы видите и запомните, а я не вспомню, потому что убьют… Тьфу!
Он сердито погасил окурок носком сапога.
— Знаете, пойдемте домой… то есть к старухе… Зря я вас потащил сюда… Женщины мне противопоказаны, как видите: начинаю нести чушь… Слава Богу, все скоро кончится, восстановите свой собор — прикроете срам, так сказать, вернетесь к книгам и картинам… Сказал же как — то ваш Ницше, что искусство существует для того, чтобы мы не умерли от правды. А мне предстоит как раз за нею и отправиться, за правдой, и со своей правдой меня встретят парни из «Мертвой головы»… Надо выпить. Отвернитесь!
Она послушно отвернулась. Он снял с пояса флягу и сделал несколько глотков. Закурил. Присел на корточки у стены собора.
— Сколько глупостей могут наговорить друг другу люди, встретившиеся всего-то на несколько часов… Чужая кость, наверное, дает о себе знать. Иногда я с нею разговариваю… не с костью, то есть, а с тем, кому она когда-то принадлежала… Опять глупости!
Она присела рядом.
— Но еще хуже, если люди эти глупости промолчат. — Улыбнулась. — Всю жизнь будут жалеть, что промолчали. Если хотите, я могу и сегодня помыть ноги с мылом. Вам понравилось?
Он проснулся от нового запаха — от нее пахло солдатским мылом и какой-то душистой травой. Он взял ее за руку — теплая.
— Спасибо, Элиза, но все-таки не надо этого делать… наверное… Дело не в жене и не в дочери, дело вообще не в женщинах и не в чужой кости, даже не в памяти…
— Я знаю, в чем дело, — сказала она. — Но я не знаю, почему я хочу помочь тебе. Я хочу, Петер. Очень. Положи мне руку на грудь…
— Элиза…
— Я боюсь, что завтра ты уедешь, а я ничего не успею… Я хочу быть больше жизни. Больше своей жизни. Больше твоей жизни. И я не хочу, чтобы ты умирал.
Он положил ладонь на ее лицо — оно было мокрое.
— Ты такая красивая, девочка… Мы ведь даже не успеем влюбиться… Да ведь ты уже и поняла, что я просто не могу…
Она осторожно провела рукой. Ладонь замерла.
— Третье ранение… У меня много времени. Сейчас я до разрыва сердца хочу быть с тобой. Чтобы потом думать о тебе, ждать тебя, чтобы опять… Разве это невозможно? Я не хочу, чтобы ты уничтожал себя. Вот так, пожалуйста… да, милый… да…