– Но мне-то ты можешь объяснить, почему не сказал правды ему? – упорствовала Сьюзен.
– Не желаю никому ничего объяснять, – сказал он гордо, стремясь подчеркнуть, что тема исчерпана.
Сьюзен посмотрела на него, подумала, насколько же он нелеп в своей гордыне, и пожала плечами:
– Ты хочешь сказать, что у тебя нет разумного объяснения.
В снова наступившем затем молчании Себастьян тихо переживал всю горечь своей участи. Сьюзен была права, он не хотел объяснений, потому что не мог ничего объяснить. Но не из-за недостатка причин, а в силу их мучительной природы. Сначала эта старая корова в библиотеке; даже смерть ее сыночка не оправдывала сюсюканий с ним, как с младенцем в пеленках. Потом Пфайффер с его вонючими сигарами. А теперь еще и это, последнее унижение. Он не только выглядел совсем мальчишкой, хотя знал, что стократ умнее и способнее самых зрелых мужчин. У него не было даже нормальной одежды и остальных атрибутов, положенных ему по его реальному возрасту. Если бы он хорошо одевался и имел в достатке карманных денег, прочие унижения не были бы столь нестерпимыми. Будь он свободнее в расходах, имей более модное пальто, он легче выносил бы обманчивость своей внешности и фигуры. Но отец выдавал ему всего лишь шиллинг в неделю и принуждал донашивать дешевые вещи, пока в них не появлялись прорехи или не становились слишком коротки рукава. А уж о смокинге для сына он и слышать не хотел. Его облачение лишь подчеркивало хрупкость тела, которое так неопрятно прикрывало; он был ребенком в детской одежде. И эта дуреха Сьюзен еще спрашивает, почему он не мог сказать Тому Бовени правду?
– «Amor Fati», – процитировала она. – Разве ты не говорил мне, что отныне это станет твоим девизом?
Себастьян не удостоил ее ответом.
Поглядывая на него, пока он шел рядом с мрачным лицом и до странности скованным, напряженным телом, Сьюзен почувствовала, как ее раздражение тает, уступая место материнской нежности. Мой бедный, мой дорогой! До какого же жалкого состояния он сумел себя довести! И по каким идиотским причинам! Переживать из-за смокинга! Зато она могла руку дать на отсечение, что у того же Тома Бовени никогда не было романа с красивой замужней женщиной. И вспомнив, как встрепенулся он недавно при упоминании миссис Эсдейл, Сьюзен по доброте душевной решилась на вторую попытку.
– Ты не успел закончить рассказывать мне о черном кружевном нижнем белье, – напомнила она после слишком уж затянувшегося молчания.
Но на этот раз ничего не вышло; Себастьян помотал головой и даже не взглянул на нее.
– Ну, пожалуйста, – пробовала упрашивать она.
– Не хочу, – а когда Сьюзен стала настойчивее, сказал с напором: – Ты не поняла? Я не хочу сейчас разговаривать об этом.
Теперь он уже не находил ничего забавного в ее чрезмерной доверчивости. Если смотреть на вещи трезво и с правильной точки зрения, то вся эта болтовня об Эсдейл выглядела лишь еще одним унижением для него.
Он мысленно вернулся к тому жуткому вечеру два месяца назад. На выходе со станции подземки «Кэмден-Таун» торчала девица в голубом, вульгарно хорошенькая, с накрашенными губами и пышными волосами, отливавшими в желтизну. Он два или три раза прошел мимо, набираясь отваги, но чувствуя знакомую слабость в коленях, какую испытывал каждый раз, когда его вызывал к себе директор школы для нравоучительной беседы по поводу математики. До самого порога у него подводило низ живота, но потом, когда, постучавшись, он входил и усаживался напротив крупного и чрезвычайно тщательно выбритого лица, все оказывалось не так уж скверно. «Складывается впечатление, Себастьян, что ваша признанная одаренность в одном из предметов обучения служит для вас поводом пренебрегать работой над другими, которые не доставляют вам равноценного удовольствия». А заканчивалось все тем, что ему приходилось являться в школу на пару часов даже в короткие каникулы или решать ежедневно несколько задач сверх программы в течение месяца. То есть ничего страшного не происходило, ничего, чтобы оправдать тошнотворные предчувствия. Черпая мужество из этих размышлений, Себастьян подошел к девушке в голубом и сказал:
– Добрый вечер.
Поначалу она отказывалась воспринимать его всерьез.
– С таким-то мальчишкой? Да я потом умру от стыда!
Ему пришлось показать дарственную надпись на книге «Оксфордская антология греческой поэзии», которая случайно нашлась у него в кармане. «Дорогому Себастьяну в день 17-летия от дяди Юстаса Барнака. 1928 год». Девушка в голубом прочитала эти слова вслух, с сомнением посмотрела на его лицо и снова вернулась к книге. От форзаца она наугад перешла сразу к середине томика.
– Ого! Да это на идиш! – Теперь она вгляделась в него с любопытством. – Вот уж ни за что бы не догадалась.
Себастьян подтвердил правоту догадки.
– И ты хочешь меня уверить, что можешь ее читать?
Он показал ей это на примере хора из «Агамемнона», чем убедил окончательно: тот, кто был способен на такое, уже явно не был ребенком. Но есть ли у него деньги? Себастьян достал бумажник и показал фунтовую купюру, все еще остававшуюся от подарка дяди Юстаса на Рождество.
Хорошо, сказала девица. Но у нее не было своей комнаты. Куда он собирался ее отвести?
Тетя Элис, Сьюзен и дядя Фред уехали на все выходные, и у них дома осталась только престарелая Эллен, которая, во-первых, неизменно ложилась спать ровно в девять, а во-вторых, была глуха как пень. Они могли отправиться туда, и он поймал такси.
О последовавшем затем кошмаре Себастьян не мог вспоминать без содрогания. Когда они оказались в его комнате, он обнаружил сначала ее резиновый корсет, а потом и тело, такое же бесчувственное, как и покрывавшая его резина. Вялые бессмысленные поцелуи; ее дыхание – изо рта разило пивом, луком и кариесом. Его собственное перевозбуждение, такое неистовое, что у него мгновенно улетучилось всякое физическое влечение. Затем спокойная холодность и возникшее следом чувство отвращения к тому, что лежало рядом, словно это был труп. Но труп хохотал и высказывал презрительное сострадание к его немочи.
Спускаясь к входной двери, девица попросила разрешения заглянуть в гостиную. У нее мгновенно округлились глаза, когда при включенном свете она узрела ее скромную роскошь.
– Ручная работа! – с восхищением сказала она, проходя мимо камина и пробегая пальцем по краске на парадном портрете дедушки Себастьяна. После этого вопрос оказался для нее решенным. Она повернулась к Себастьяну и потребовала с него еще фунт. Но больше у него не было. Девушка в голубом выразительно плюхнулась на софу. Что ж, очень хорошо. Она подождет, пока он найдет деньги. Себастьян выгреб из карманов всю мелочь. Три шиллинга и одиннадцать пенсов. Нет, сказала она. Ее устроит только еще одна бумажка, еще фунт. И сиплым контральто она начала мурлыкать это слово:
– Фунт, фунт, фу-унтик.
На мотив песенки «Эти ирландские глаза».
– Не делайте этого, – взмолился он. Но песня зазвучала только громче. Она распевала во все горло.
– Фунт, фунт, фу-унтик, красивый, хрустящий такой…
Уже почти в слезах, Себастьян попытался урезонить ее: наверху спал слуга, да и соседей мог разбудить шум.
– Пусть все приходят, – сказала девица в голубом. – Милости просим!
– Да, но что они скажут? – Голос Себастьяна был еле слышен; у него дрожали губы.
Девица презрительно посмотрела на него, разразившись оглушительным и противным смехом.
– Так тебе и надо, маленький плакса, вот что они скажут. Отправился шляться по шлюхам, а самому надо было сидеть дома, чтобы мамочка вовремя сопли утирала. – Она начала отбивать ритм. – Раз, два, три, а теперь все вместе. Ирландский фунт, английский фунт, бумажки дороги-и-е…
На небольшом столике рядом с софой Себастьян заметил нож для бумаг из черепахового панциря с позолоченной ручкой, презентованный дяде Фреду по случаю 25-летия его работы в Сити и конкретно в компании «Фар-Истерн Инвестмент». Стоил он гораздо больше фунта. Схватив его, Себастьян попытался вложить нож ей в руку.
– Возьмите это взамен, – упрашивал он.
– Еще чего? Чтобы меня повязала полиция, как только я попытаюсь продать его? – и отпихнула нож в сторону. Взяв октавой ниже, но еще громче она завела свое: – Ирландский фунт…
– Замолчите! – в отчаянии воскликнул он. – Замолчите! Я найду для вас деньги. Честное слово, найду!
Девушка в голубом перестала распевать и посмотрела на свои часики.
– Так и быть. Даю тебе пять минут, – сказала она.
Себастьян выскочил из комнаты и рванулся вверх по лестнице. Минутой позже он уже барабанил в дверь, выходившую на одну из площадок.
– Эллен! Эллен!
Ответа не последовало. Глуха как пень. Проклятая старуха! Черт бы ее побрал! Он снова постучал и продолжал выкрикивать ее имя. Внезапно без всякого предупреждения дверь открылась, и на пороге показалась Эллен в ночном халате из серого фланелета, с седыми волосами, завязанными ленточками в два поросячьих хвостика, но без вставной челюсти, отчего ее круглое, как яблоко, лицо казалось провалившимся внизу. И когда она спросила, уж не пожар ли случился в доме, он с трудом понял вопрос. Сделав над собой огромное усилие, он изобразил самую ангельскую улыбку – ту самую, которая всегда позволяла добиваться от Эллен чего угодно всю их жизнь под одной крышей.