руки.
На танцы они тогда не пошли — Люська опять плакала. Вернее, не плакала уже, а случилась истерика. И Николай снова успокаивал её, гладил. Однако, успокоившись, она принялась ему выговаривать:
— Тебе не понятно, почему плачу? Неужели ты всю жизнь так и будешь мальчиком с закрытыми глазами?
— А чего я, по-твоему, не вижу? — обиделся он.
— Жизни! Как она идёт у нас. Жить — надо тоже уметь.
— А я, значит, не умею?
— Ты — умеешь только дышать, ходить. Быть нежным. Но ведь это не всё. Есть и другие стороны.
— Какие же? И что означает, по-твоему, уметь жить? В чём это выражается? Красть у государства? Обманывать других?
— Если нельзя бороться, значит, надо уметь делать что-то другое. Ляхов, например, не крадёт! — резко добавила она.
— Кто это?
— Муж нашей сотрудницы. Говорят, простым Ванечкой был. В нашем же тресте. А теперь — секретарь райкома!
— Та-к, — мрачно произнёс Николай, — кем же ты мне прикажешь быть? — Собачьего взгляда уже не было, было что-то другое. А что — не понять. Но он пояснил: — Райкомов на всех — ведь не хватит? Так? Значит, по трупам, но — в секретари?
Люська молчала, не зная, что сказать. Просто ей не хотелось жить, как они живут. А как надо жить, не знала. Знала только, что устала плохо жить, вот и всё.
А Николай тут посмотрел вдруг на неё и спросил:
— Кофточки — его жена, что ли, достаёт?
Люську будто ужалили:
— А ты бы хотел, чтобы я по-прежнему сдавала свою кровь? — У неё опять потекли слёзы. — Я теперь получаю 105 рублей. Меня как понизили, так больше и не восстанавливали. Понял ты это, понял?! Я не говорила… потому, что жалела тебя… И врала. За меня — некому в жизни заступиться. Некому! — выкрикивала Люська. — Но тебе, я вижу, лучше… чтобы пили мою кровь! Чем изменить свои… между прочим, неясные… принципы. Я не знаю, чего ты хочешь добиться!
Николай побелел:
— Ну, вот что: принципы — не рубашки! И не кофточки, чтобы их менять! — Он задохнулся. — А твою кровь пью — не я! — заорал он.
Схватив с вешалки старенький берет, плащ, Николай выскочил на улицу. Вернулся он поздно, Люська уже спала. А на другой день опять куда-то исчез. И пришёл к ней на работу перед обедом.
— Вот, — протянул он ей какую-то бумагу, — это тебе. Путёвка в Дом отдыха "Судак".
— Откуда она у тебя? — спросила Люська примирительно. — Да ещё и 30-процентная! — изумилась она.
Он жалко улыбнулся:
— Только она "горящая": завтра надо выезжать.
Целуя мужа, обрадованная, Люська успокоила его:
— А что мне собираться-то? За один час уложусь. — И тоже улыбнулась: — Ты прости меня за "принципы", ладно? Это я от обиды.
И Николай простил, а потом и признался:
— Я ходил вчера к этому Ляхову. На дом.
— Как же ты узнал его адрес? — удивилась Люська.
— В райкоме, у дежурного.
— Ну, и о чём же ты с ним?.. — опять удивилась Люська.
— Объяснил ему кое-что. Что одни — пьют кровь, а другие — её сдают. В общем, поговорили. Он куда-то позвонил — кому-то на дом. А потом сказал мне, чтобы я зашёл утром в обком профсоюзов за путёвкой. Сказал, к кому. Вот и всё.
— Нина Григорьевна была при вашем разговоре?
— Нет, он меня увёл к себе в кабинет.
Николай почему-то не смотрел Люське в глаза. И она поняла, не отстаивал он там свои принципы. А выпросил эту путевку. Ну, да ладно, с паршивой овцы, как говорится, хоть шерсти клок. На Чёрном море она никогда не была, а тут — почти что бесплатно…
5
В Феодосии, находясь на автобусной станции и ожидая посадки на Судак, Люська неожиданно почувствовала такую душевную лёгкость, какой не помнила с детства. А вот почему она у неё появилась, поняла не сразу. Сначала, ещё в поезде, когда стали подъезжать к станции Айвазовская, обнаружила, что не надо готовить завтрак. Не надо одевать Олечку. Не надо отводить её в сад. Ничего не надо. И на работу спешить не надо. Вообще — не надо спешить. И было это так радостно, непривычно, что увидела лица людей вокруг. Увидела, какие стоят деревья, здания. Как идёт жизнь. Плывут по небу облака, светит солнышко. Мамочки! Да ведь это же счастье какое. А то, ровно белка в колесе — не жила, а крутилась. И всё на месте, словно бежала в никуда. "Карусель! — осенило её. — Только кажется, что всё мельтешит и меняется, а на самом деле — одно и то же. Карусель жизни".
В автобусе, который покатил её на юг, вдоль берега моря и невысоких гор, жизнь менялась за каждым поворотом и ощущалась Люськой особенно: "Красотища ка-ка-я!.." И пассажиры затихли. Лишь ровный гул мотора и ныряние: то вниз, в крутой спуск, то выныривание вверх, на подъём. С верхних точек море слева виделось так далеко, что Люська впервые ощутила свою человеческую значительность: вот как видит всё далеко! И всё понимает: мироздание, жизнь!..
Видимо, понимал всё и немолодой красивый мужчина, сидевший сзади Люськи через 2 кресла — лицо было задумчивое, умное. Наверное, воевал, повидал… На пиджаке у него, когда оглядывалась, Люська заметила цветные колодочки на орденских планках. Едет, видимо, отдыхать. А, может, и местный — возвращается откуда-нибудь домой. Интересно, сколько же ему лет? На вид, вроде не старый.
Люська оглянулась опять. Мужчина смотрел на море, и она хорошо его разглядела — глаз у неё от природы острый, сразу схватывает суть. У мужчины был профиль французского химика Антуана Лавуазье, выбитый на известной медали, которую она видела в какой-то книжке. Высокий лоб, нос с лёгкой горбинкой, классический переход в губы, а затем в подбородок. Глаза — были высокими подковками вверх, как и брови. Слегка вьющиеся русые волосы — седые на висках. Морщины на лице — ещё не глубокие, но уже много. Они почему-то придавали облику не то решительность, не то мужество или твёрдую волю. Нет, твёрдость! Вот это уж точно. Твёрдым был взгляд, подбородок, всё.
"45, и — благороден" — определила Люська. И вспомнила, как хвалил её когда-то в школе учитель по рисованию Борис Васильевич: "Молодец, Измалкова! С твоим глазом можно