Из сановников кое-кто дремал, другие устало разговаривали. Все ждали. Большинство не обнаруживало признаков особого горя — оттого ли, что и не чувствовало его, оттого ли, что скорбь умерялась оживляющим действием близкой большой перемены, или же просто по привычке светских, придворных людей скрывать проявления каких бы то ни было сильных чувств. Но были и исключения. Глубокая, искренняя скорбь запечатлелась на лице тяжело сидевшего в кресле Александра Сергеевича Строганова. Этот старик, лишенный честолюбия, один из богатейших людей в России, которому государыня ничего не могла дать, искренне и бескорыстно любил Екатерину. Он любил ее общество, любил ее остроумие, преклонялся перед ее ученостью и умением обращаться с людьми и по-христиански прощал ей всю жизнь ее слабости, ему, по его темпераменту, особенно чуждые. Он думал теперь о величии царствования Екатерины, об ее победах, об ее заслугах перед Россией; думал о том, что никогда больше не будет играть с матушкой ни в вист, ни в макао, ни в мушку, никогда больше не услышит ее голоса с так смешившим его немецким акцентом… Слезы застилали ему глаза.
В комнату вошла косая полоса бледного света. Дверь из спальной императрицы открылась, и на пороге появился лейб-медик Роджерсон. Мгновенно наступила мертвая тишина. Только несколько человек успело подняться С кресел и Александр Андреевич Безбородко, сорвавшись с подоконника, мелкими шажками пробежал вперед. Роджер-сон недовольным взором обвел комнату и сказал медленно, вполголоса, на затрудненном французском языке:
— Господа, прошу разговаривать тише…
Легкая, еле слышная волна точно разочарованного гула пронеслась по комнате. Люди, поднявшиеся с кресел, опять уселись плотнее. Но Александр Андреевич прирос к полу против открытой двери, с ужасом глядя мимо Роджерсона на белое пятно посредине выстланной красным ковром спальной. Его особенно поразило то, что императрица лежала на полу (врачи не решились перенести ее на кровать). Спальная была полутемна по стенам. Но посредине против двери горело несколько свечей в розовых колпачках. Перед тюфяком на коленях стоял, с отведенной свечой в левой руке, один из врачей и платочками, которые, удерживая рыдания, подавала ему Марья Саввишна Перекусихина, вытирал черную пену, струившуюся с губ государыни. Лицо Екатерины было страшно. Оно беспрерывно меняло цвет: из желто-бледного вдруг, наливаясь кровью, становилось багрово-красным, затем снова быстро желтело. В двух шагах от тюфяка в неестественной позе, устремив неподвижный, застывший взор на государыню, заломив перед грудью руки, стояла на коленях толстая безобразная éprouveuse[13] — Анна Степановна Протасова…
Марья Саввишна вдруг тяжело поднялась с колен, передала врачу платочек, подошла к двери со свечой и, сердито потащив за рукав Роджерсона, резким, хоть бесшумным, движением закрыла дверь. Снова поднялась волна гула, почти столь же громкая, как прежде. Александр Андреевич остался в своей неподвижной позе, с полуоткрытым ртом и широко раздвинутыми ногами, чуть согнутыми у колен. Позади него сановники из вновь пришедших вполголоса обменивались впечатлениями: один из них в боковой стене спальной успел разглядеть дверь уборной, в которой случилось несчастье. Бойкий старичок как будто сокрушенно, но не без удовольствия рассказывал соседям, в каком виде была найдена Зотовым императрица. Все морщились, слушая подробности его рассказа. Кто-то вдруг шепотом, с расширенными глазами, напомнил пророчество Андрея Враля: Андрей Враль, умирая, предсказывал, что Екатерина Ц погибнет позорной смертью. В уме Александра Андреевича тоскливо зашевелился вопрос: какой такой Андрей Враль? И тотчас он вспомнил, что под этой шутливой кличкой был когда-то заточен государыней в ревельский каземат (и умер там) знаменитый митрополит Арсений Мацеевич, борец за вольности православной церкви. Александру Андреевичу вдруг стало уж совсем нехорошо, хоть он был ни при чем в деле митрополита Арсения. Шатаясь, он отошел к своему окну. Но его место на подоконнике было занято бойким поручиком.
Из коридора появился дрожащий свет: лакей с длинной свечой пошел вдоль стен, зажигая канделябры. Комната постепенно освещалась: послышался радостный гул. Когда лакей дошел до противоположного окнам угла, стоявшая там кучка людей расступилась, чтобы дать ему дорогу, и Безбородко увидел, что на небольшом угольном диване сидел Платон Александрович Зубов. Но он с трудом узнал князя. Лицо Зубова было совершенно искажено. На диване рядом с ним могло поместиться еще два человека; однако, хотя в комнате были заняты решительно все стулья, оба места рядом с Зубовым оставались свободными. Вблизи от князя, бесцеремонно на него уставясь, как на медведя в зверинце, стояло несколько человек. Никто с ним не говорил. Вначале он сам пробовал разговаривать с окружающими; одни с испугом от него отшатывались, другие просто не отвечали или пожимали в ответ плечами. Когда лакей, испуганно на него взглянув, зажег над ним свечи канделябра, Зубов болезненно сморщился и сказал сипло, обращаясь неуверенно, с мольбой в голосе, не то к лакею, не то ко всей стоявшей перед ним кучке:
— Дайте мне стакан воды…
Лакей не расслышал слов князя и поспешно прошел дальше. Послышался смех. Зубов с ужасом взглянул на людей и вдруг закрыл лицо руками. Смех усилился. «Beau joueur!»[14] — произнес иронически кто-то вполголоса. Кто-то другой тоже вполголоса сказал фразу, в которой все услышали «кнут» и «Сибирь». Слова эти облетели комнату. Два сановника у окна заспорили об участи, ожидающей Платона Александровича. Один полувопросительно напомнил, что Павел Петрович в свое время грозил по вступлении на престол высечь фаворитов своей матери и сослать их: в Сибирь. Безбородко испуганно посмотрел на говорившего и тотчас отвернулся. Но другой сановник стал возражать:
— Мало чего в запальчивости не скажешь! Шутка ли, высечь, и в Сибирь! Этот сударь как-никак андреевский кавалер, генерал-фельдцейхмейстер, русский столбовой дворянин и князь Римской империи…
— А Волынский? А Бирон? А Миних? — сказало сразу несколько голосов.
— Да-с, граф Миних был воин почище этого…
— Однако чувствительность Павла Петровича известна. Может, его величество и помилует…
— Его высочество, — поправил сердито Валуев, показывая глазами на дверь спальной.
Безбородко растерянно огляделся по сторонам. В комнате он увидел человек десять, о которых упорно говорили, будто они пользовались в разное время милостями государыни…
Дверь спальной настежь с шумом распахнулась; из нее е сияющим радостью лицом выскочила Марья Саввишна и с криком бросилась к дивану князя Зубова:
— Открыла глаза! Ожила! Пожалуйте! Теперь выздоровеет! — лепетала она бессвязно.
В комнате произошло смятение. Зубов поднял голову, уставился на Перекусихину, затем вдруг понял смысл ее слов. Сорвавшись с дивана, он бросился с спальную в сопровождении Марьи Саввишны. Толпа мгновенно перед ним расступилась. Кто-то второпях побежал к графину за стаканом воды для князя, но не поспел. Дверь спальной уже закрылась.
— Вот бы дал Господь!.. — Радость какая!.. — Я говорил, что еще есть надежда!.. — Что ж такое, что удар!.. — Всего шестьдесят семь лет!.. — У моей тетушки было три удара, и жива!.. — слышалось с разных сторон. Безбородко не выдержал, маленькими шажками проплыл к спальной, приоткрыл дверь и отчаянным, умоляющим жестом вызвал лейб-медика. Снова настала тишина.
— Ну, что вам? — недовольно спросил Роджерсон.
Александр Андреевич хотел объяснить — и не мог: язык не повиновался его усилию. Несколько человек задало вопросы лейб-медику. Выражение досады на лице Роджерсона усилилось и перешло в гримасу.
— Ведь я же ясно сказал, что никакой надежды нет, — сухо проговорил он, пожав плечами. — Зачем меня спрашивать, если вы больше верите этой доброй женщине? Часы ее величества сочтены… Открыла глаза!.. Что с того?.. Это агония…
Он круто повернулся и столкнулся с Зубовым, который выходил из комнаты с прежним выражением отчаяния на лице. Услышав рыдание Александра Андреевича, князь протянул руки, желая его обнять. Безбородко в испуге попятился назад. Роджерсон исчез в спальной.
В коридоре за дверью послышались шаги — не такие, какими ходили теперь все, а спокойные, неторопливые, очень тяжелые. В комнату вошел человек лет шестидесяти, головой выше высокого человеческого роста и наружности, какую никогда никто не мог бы забыть, раз ее увидав. Страшное лицо его от уха до рта было пересечено глубоким шрамом.
«Орлов… граф Алексей Григорьевич… Чесменский…» — пронесся по комнате шепот.
Имя убийцы Петра III теперь звучало еще гораздо более зловеще, чем имя князя Зубова. Но над Алексеем Орловым никто не смеялся и никто не злорадствовал. Все смотрели с ужасом на его могучую фигуру. На нем был мундир серебряной парчи, залитый драгоценными камнями величины невиданной даже при дворе Екатерины II. Андреевская лента и на груди портрет государыни в алмазной раме (после смерти своего брата и Потемкина он один в России имел право носить на груди портрет императрицы). Орлов равнодушно оглядел людей, находившихся в комнате, и, слегка усмехнувшись (усмешка у него при его шраме была особенно страшная), медленно прошел к двери спальной. В комнате стояла совершенная тишина. Алексей Орлов неторопливым движением открыл двери и, слегка вздрогнув, остановился. Наклонив голову, держась обеими огромными руками за косяк двери, недостаточно высокой для его роста, он стоял так неподвижно несколько минут, не отводя глаз от хрипящего тела императрицы Екатерины. Роджерсон поднялся со стула и отчаянно замахал руками. Протасова мгновенно закрепилась в своей позе глубокого отчаяния. Марья Саввишна, смертельно, как и государыня, как и все, боявшаяся Алексея Орлова, в ужасе подняла на него глаза.