заднем дворе и пять болтающихся тел. Мне совсем этого не хотелось. Я понимала, что вешать живых людей нехорошо, тем более без суда и следствия. Даже если они и обокрали дедушку. Продали на сторону слишком много винограда или ягнят. Вешать за это — слишком жестоко. Но мне совсем не было страшно. Мне было даже любопытно, хотя, конечно, мне бы и в голову не пришло попросить дедушку кого-нибудь повесить. Но боюсь, что, соберись дедушка кого-то казнить, я бы не стала падать перед ним на колени, цепляться за его ноги и плакать: «Нет, нет! Пожалей их, пожалуйста!»
Я была не такая. А мама, наверно, была такая. Она заплакала, когда дедушка сказал, что может повесить пятерых и никто ему слова не скажет. «А если скажет, — добавил он, — то это будет стоить пять золотых полицейскому начальнику». Мама заплакала и спросила: «Куда я попала?» Дедушка сказал: «Ты вольна выбирать. Пусть церковь осудит меня, — продолжал дедушка, — но я никогда не понимал Писание слишком буквально. Я никогда не считал брак чем-то слишком священным и совсем уж нерушимым. Ты вольна выбирать», — повторил он ей еще раз.
Я помню эту сцену во всех подробностях, хотя мне было самое большое пять лет. Или даже четыре.
Но я не о маме. Я о ревизиях. Ревизий в нашем хозяйстве не случалось. Всего кругом было настолько много, что казалось, оно не кончится никогда. Хотя — я это тоже прекрасно знала — мы вовсе не были настоящими магнатами, и князьями-герцогами не были тоже. Как-то так получилось, что я знала это с самого детства. Я помню, как мама и папа обсуждали приглашение на какой-то большой праздник по соседству, летом, в честь Иванова дня, и папа — любитель развлечений — вдруг довольно строго сказал, что с этой компанией он не желает иметь ничего общего.
— Но это очень любезные господа, — сказала мама. — Видишь, какое чудесное приглашение они прислали, — взяла со стола и показала папе длинный конверт, украшенный золотым гербом. Папа молчал. — Чудесные господа, настоящие аристократы, или ты опять думаешь, — сощурилась она, — что они тебе не ровня?
Я поняла, о чем она говорила.
Папа довольно часто громко фыркал при упоминании каких-то людей, с которыми они с мамой встречались во время чаепитий или домашних спектаклей. Или, возвращаясь с охоты, рассказывал о ком-то, что господин такой-то, конечно, образованный человек, глубоко порядочный и вполне благородного образа мыслей. Во всех отношениях приличный господин, но есть в нем что-то неодолимо мещанское. «Неужели мещанское — это самое страшное?» — спрашивала мама. «Нет, не самое, — смеялся отец. — Есть кое-что пострашнее». — «А именно?» — спрашивала мама. «Мелкопоместное, — отвечал папа. — Эти маленькие дворянчики, которые вдруг оказались у стремени кайзера и обшлагом своей куртки всеподданнейше стерли кусочек дерьма с его каблука, вдруг по кайзерову капризу получили наследственный удел в сотню десятин и тут же начали мнить себя аристократами». Мама начинала мять платок, вытащенный из манжеты платья.
«Но к тебе это ничуть не относится», — говорил папа.
К маме это действительно не относилось.
Потому что мамина семья вела род от незаконного потомка первого — тоже не совсем законного, в невенчанном браке рожденного — сына, вы не поверите, аж самого Генриха Птицелова! Да, Генрих Птицелов лишил своего первого сына наследства и передал корону своему сыну от второй жены. Но кровь все равно королевская, даже императорская. И, извините за выражение, десятый век. Не фунт изюму. Но при этом та самая сотня десятин земли и полуразвалившийся нелепый каменный дом. Ничего не осталось, кроме фамилии. Кроме фамилии матери злосчастного первого сына великого германского короля Генриха Птицелова — Хатебурги фон Мерзебург.
— Что? — спросила мама, держа в руках великолепный конверт. — Опять неровня?
— Да, — спокойно, строго и вместе с тем грустно сказал папа. — Неровня. — И вдруг виновато улыбнулся. — Но в другом смысле. Я не желаю пить чай и слушать крестьянские песни в компании людей, которые в десять, а может быть, в сто или даже в тысячу раз богаче и знатнее меня.
— Мне кажется, ты преувеличиваешь, — сказала мама.
— Ничуть, — ответил папа.
— Я не думаю, — сказала мама, подойдя к нему поближе, взяв его за руку, ласково перебирая его пальцы. — Я не думаю, что там… — Она чуть-чуть повела глазами вверх, и непонятно было, что она имеет в виду — Бога или высшую аристократию; скорее всего, аристократию. — Я не думаю, что там существуют такие счеты. Есть определенная грань, ты же понимаешь, за которой все как будто бы уже и равны.
Папа взял ее руку, приложил к губам и аккуратно расцеловал пальчики. Потом отнял руку и сказал:
— Счеты существуют. У меня. Вот здесь, — и постучал себя костяшками пальцев сначала по груди, а потом на всякий случай по голове, по лбу, показывая тем самым, что эти счеты существуют у него в душе и разуме. — Но, — добавил папа, — если тебе уж очень, ну просто нестерпимо хочется провести вечер среди герцогов и магнатов, то я, так и быть, поеду с тобой.
— Нет, нет, что ты, — сказала мама. — Что ты, милый! Главное, чтобы тебе было спокойно на душе. Главное, чтобы тебе было приятно.
Папа взял мамину руку и поцеловал еще раз.
— Тогда поезжай одна, — сказал он. — Но непременно поезжай.
— Я тебя не пойму.
— Что тут непонятного? — пожал плечами папа. — Манкировать таким приглашением никак невозможно. Да и опасно, в конце концов. Этот господин, — он потыкал пальцем на герцогский герб на конверте, — обидчив и капризен. Чего доброго, подумает, что наше скромное семейство не уважает его. А ты скажешь, что я внезапно захворал. Можешь даже сказать, что я вывихнул себе ногу, соскакивая с лошади. А когда ты уедешь, я непременно забинтую себе лодыжку и возьму костыль.
— Как странно, — сказала мама. — Мне кажется, ты живешь в придуманном мире.
— Этот мир действительно придуман, — сказал папа. — Выдуман от начала и до конца. Но не я его придумал. Вполне возможно, тебя поедет провожать конный от герцога, ведь будет уже глубокая ночь. Этот конный спешится, поможет тебе выйти из коляски. И вот тут на крыльцо выйду я, кряхтя и охая, опираясь на костыль и подволакивая забинтованную ногу…
Мама склонила голову — наверное, чтобы не засмеяться.
А я все стояла и смотрела в окно библиотеки.
Глядела, как в грузовую карету затаскивают высокие двуручные сундуки — стоячие, почти в человеческий рост. Их было много. Шесть или восемь штук, я сбилась со счета. Там висели папины костюмы