— Пришел? — прервала пение хозяйка. — Да и гостя хорошего привел! Просим милости! Здравствуй, Герман Михайлович!
— Здравствуешь, Марфа Олсуфьевна, — ответил чернобородый, — да ты пой! Не обрывай песню.
— Я, почитай, кончила. Надо ужин собирать. Гостя баснями не кормят…
— Вари, вари уху, — сказал хозяин. — Здравствуй, гостенка заезжая! — Морей Иванович протянул мне руку. — Как старуха-от моя, гоже ли сказыват?
— Ох, как хорошо!
Соседи поднялись с лавок.
— Она ли не гожа? Дай ей Господь!
— Да чего там!..
— Стой! — сказал Герман Михайлович. — Люди добрые, не уходи! Ужин — фиг с ним! Благо мастерица распелась, надо песню прослушать. Не пущу тебя, Марфа Олсуфьевна. — Он шутливо растопырил руки. — Спой мою любимую! — Все улыбались ему. Марфа Олсуфьевна засмеялась:
— Ох, неотступный! Ох, скаженный! Нешто ето слыхано?
— Слыхано, да и пето. Пой, пока не остыла, — весело сказал черный. — Не отпущу без моей песни!
Марфа Олсуфьевна, правда, еще не остыла. Она поправила платок и покачала головой.
— Неуемный, так уж и есть неуемный. Ну, слушайте.
Долго тянулась песнь…
— Хватит! — встала Марфа Олсуфьевна. — Всего не перепоешь. Надо ужин собирать.
Соседи поклонились и пошли в двери. Морей Иванович чиркнул спичкой. Засветил лампу над столом. Белая ночь ушла из избы.
При огне я рассмотрела чернобородого Германа. Он был кряжист, невысок, одет в серую куртку, темные брюки и мягкие ичеги[21]. Крутой тонкий нос оседлан очками. Черная борода прятала нижнюю часть лица и делала его старше, но глаза из-за очков смотрели по-детски: серьезно и доверчиво.
Он говорил, как помор, но в гибких интонациях голоса чувствовалась возможность другой речи.
— Давайте знакомиться, заезжая гостенька, — сказал он, протягивая мне руку и рассматривая меня с веселым интересом. — Крепс, Герман Крепс. Вы из Петрограда пожаловали?
— Да, — отвечала я, называя себя и охотно поддаваясь дружескому интересу Крепса. — Из Петрограда, на практику.
— Так, так! Еще одна экспедиция? Скоро здесь на каждого лопаря будет по исследователю, но это хорошо! Вы на каком факультете?
— Этнограф. А вы что делаете?
— Быка развожу по Мурману.
— То есть как это развозите?
— Очень просто: в вагоне. Три четверти вагона под быка, четверть под меня, так и живем.
— Но куда же и зачем вы его возите?
— На коровьи свадьбы. Бык один на всю Мурманскую дорогу. Несколько лет назад по всему Мурману ни одной коровы не было. Я — агроном. Животноводством, как и всем здесь, до сих пор занималась железная дорога. Я ведаю животноводством. Приходится самому: развозить быка, лечить коров, читать лекции, изучать и гербаризировать флору — выяснять возможности кормовой базы… И делать еще многое другое. До войны это был совершенно дикий и неизвестный край. Война выдвинула необходимость Мурманского порта и постройку железной дороги. Но только после революции, когда прогнали англичан, оккупировавших край, его стали изучать и осваивать…
По мере того, как он говорил, отпадал поморский акцент, зазвучала привычная питерская речь.
— Вы из Петрограда? — спросила я.
— Был когда-то. Теперь лопарем стал. Хорошо здесь: места нетронутые, птицы не пуганые, звери — не ловленые, люди не порченые. «Край непуганых птиц» — читали у Пришвина?
— Ишь, Герман Михайлович места наши нахваливат… Садитесь к столу-то!
— Свои порато хвалить нечего, — усмехнулся Герман Крепс, пропуская меня на лавку.
— Вы не любите Петроград? — удивилась я. Герман покрутил бороду и усмехнулся, блеснув очками.
— Ну, пожалуй, люблю. Но жить в каменном мешке не могу: ни неба над головой, ни земли под ногами, ни мыслей в голове… Тянет север. Говорят, этим заболевают, любовью к северу.
— Интересная болезнь, возможно, и я заболею. Похоже, уже больна!
Н. И. Гаген-Торн с директором Лапландского заповедника Германом Михайловичем Крепсом. 1934 г.
После ужина Марфа Олсуфьевна увела меня в светелку, постелила постель. Я уплыла в сон до утра.
Утром вышла в избу, когда Марфа Олсуфьевна уж топила печь.
Хозяйка улыбнулась:
— Хорошо ли спалось? На новом месте приснись жених невесте.
— Жених не приснился, а вот песни ваши приснились. И хочется мне про здешнюю жизнь расспросить: все у вас не так, как в Питере.
— По стародавней старине живем, блюдем старину.
— А одежда старинная есть у вас, Марфа Олсуфьевна?
— Про одежу нашу ты спрашиваешь? Есть, есть старинна одежа: и шушуны, и сарафаны. Вот уберусь — выну из сундука. Как я была молода, у нас баско наряжались. Кики жемчугами низаны, сарафаны — штофные, рукава — кисейные, аглицкие…
— Почему аглицкие?
— А кто знат, почему так зовут — аглицкие и аглицкие, исстари так. У нас одежа-то долго жила, от бабки к внучке укрута переходила.
Она засунула уже состряпанные ею шаньги в печь.
— Ну, кончила! Пока мужики придут завтракать, я тебе покажу. — Вымыв руки, Марфа Олсуфьевна открыла в углу тяжелый сундук и достала одежду. Пахнуло сухим старым деревом и тканью. Вот те и аглицкие рукава, — Марфа Олсуфьевна развернула платок, достала кисейный верх рубахи с рукавами пышными, во много перехватов, с рюшами у кистей.
Такие рукава рисуют на портретах времен королевы Елизаветы, изумилась я. Неужели были завезены сюда? Мода времен Ивана Грозного и королевы Елизаветы?! Приезжали в Архангельск английские моряки, приходили корабли, торговали с Москвой через Архангельск. Неужели сохранилось?
Я зарисовала и стала записывать, Марфа Олсуфьевна с усмешкой смотрела.
— Ну, отвели жениха к невесте, сватам пировать можно… Здравствуйте! — сказал, входя, Герман Крепс. Морей Иванович подмигнул посмеиваясь.
— Надо выпить, мать, по случаю бычьей свадьбы.
— Ну-к доставай. А закуска на столе.
— Вы тут чем занимались? — спросил Крепс.
— Своим бабьим делом, нарядами. Вишь, хвасталась… Как раз к свадьбе… — усмехнулась хозяйка.
— Знаете, какую я обнаружила интересную вещь?
Я рассказала про «аглицкие» рукава.
— Интересно, — покрутил бородою Герман, — возможно, вы правы: тут край старины непуганой, как птиц. А я вам хотел предложить сегодня на птиц посмотреть. Пойдем со мной в горы. Не все людей, надо и горы послушать, чтобы край узнать.
— Горы что хошь расскажут, только слушать умей, — отозвался Морей Иванович. — Он те наскажет, Герман-от, он кажну птицу, дерево и камень понимат.
— Трапезуйте, — хозяйка поставила на стол самовар.
В волоковое оконце тянула свежая струя, пахнувшая соленой водой и березками, она отгибала парок над самоваром. Норвежские, с синими каймами, чашки блестели.
— Натошшак кака беседа, кушайте, товда побеседуем, — приглашала хозяйка, разворачивая рыбник.
— Географу необходимо знать ландшафт, — сказал Герман, откусывая пирог, — походите со мной, посмотрим глухариков.
— Да ведь не время для охоты, — сказала я. — Тока кончилась.
— Но я занимаюсь режимом каменного глухаря, и мне поручено Академией наук привезти несколько штук.
— Ну, пойдем.
В сопках
Стоят на Мурмане хвойные, заросшие мхами, леса. Простираются над ручьями ольхи и серебряные тальники. Перед океаном не выдерживают сосны — отступают. Только березовое криволесье, опускаясь на колени, изворачиваясь, распластывается по земле, с высоких серых скал заглядывает в зеленые океанские волны. Но над Кольской губой еще шумят сосны. Белыми свечками стоят по косогорам березы.
Хорошо в июне под ними: маленькие листочки, словно детские воспоминания, высовываются из почек. Солнечные тени бегают по брусничникам, как веселые маленькие зверьки. Рябчики посвистывают…
Крепс им подсвистывал. Поблескивали очки, отражая голубизну неба. Идти да идти так, вдвоем, когда радость третьей идет с нами. Я оглядывала тонкие, переплетающиеся ветви, уходящие вдаль горы, брусничники между камнями. Хотелось петь, а если не петь, так стихи во весь голос читать.
— А вы, Герман, стихи любите?
— Кои люблю, а без других могу обойтись.
— А без каких не можете?
— Без «Песни о Гайавате» не могу, — твердо сказал Крепс. — А вы ее любите?
— В детстве — очень, а с тех пор не перечитывала.
— Напрасно! Я считаю, «Гайавата», как и «Джунгли» Киплинга, — на все возрасты, от шести до шестидесяти лет, для настоящих людей.
— Настоящие — это какие?
— В которых бродяжий дух. По «Джунглям» я человека определяю: помнит «Джунгли», значит, понимает в редьке вкус, не упомнил — дырявая балалайка у него душа.