— Я сама! — ноги нащупали гальку. — Вы где?
— Тут!
Рука Крепса легла на плечо. Приблизил мокрую бороду.
— Пойдем греться. Если не ошибаюсь — лает Хессу, Калины Ивановича кобель. Вежа недалеко.
Муська, оживленно отлаиваясь, подскочила к ногам. За ней виднелись две тени. Бас и молодой собачий баритон перебивали друг друга.
— Хессу, а ну — помолчи! Я сам хозяина позову! Калина-а-а!
— Тут, — отвечал туман, — не с губы ли вы, люди?
— С моря, с моря.
Мутной радугой затрепетал фонарь.
— Избави Бог! Как не пропали! Да не ты ли это, Герман Михайлович?
— Я самый.
— Я было не признал. Да как же ты не пропал?
— Чуть не утопли. Карбас — половина смерти.
— А с тобой кто? — Фонарь приблизился. В круглое пятно света вступили рука Калины Ивановича, уши Муськи, бурая голова крупного пса. — Девушка! Ох грех, ох грех, чуть не утопли! — твердил Калина. — Идем в избу греться!
Шаркала галька под ногами: мы поднимались по склону.
— Ты разве избу поставил? — на ходу спросил Крепс.
— Ну да! Рыбачить стал. Олешек брату отдал.
— Да ну?
— Сам увидишь… — Калина отмахнул дверь. Пахнуло теплом, запахом жилья. — Входите, входите, — звал Калина, — уху варить станем.
Глаза открылись уже в сухом и прозрачном воздухе жилья. Крепс протирал очки. Я, будто снимая туман, провела рукой по глазам. Светила над столом лампа. У белой печки — алый повойник и улыбающееся лицо хозяйки: она разводила огонь в очажке.
— Здравствуйте! Раздевайтесь скорее! Одежу вашу сушить повешу. Девушка, дать тебе платье? У меня есть новое.
— Нет, спасибо, — сказала я, садясь на скамейку и скидывая сапоги, — я не очень промокла, ноги только.
— Самовар сейчас вздую, — горделиво хлопотала хозяйка, медное яйцо самовара блестело у нее в руках.
Желтые, новые бревна стен светлели. Охватило счастье теплоты, света и приветливости. Показалось: нет места лучше этой избы! С полу глядели, приподнявшись из оленьего меха, темноглазые детские головы. Я быстро присела на корточки и перецеловала их всех. Пахнуло кисловатым мехом. Ребята испуганно юркнули в мех и засмеялись.
У стола Герман, без пиджака, в протертых очках и с расчесанной мокрой бородой, беседовал с Калиной Ивановичем.
— Он тебе кто — свой? — тихо спросила хозяйка, опуская рыбу в закипевший котел.
— Нет, чужой, — отвечала я и сама удивилась: разве чужой?
— Хо-о-роший человек, — убежденно сказала лопарка, — такой человек — лучше тебе в целом свете не найти. Коли будет сватать — иди. — И я увидела ту же улыбку, как у Морея Ивановича и у женщин в Коле, когда они говорили о Крепсе. Должно быть, правда — очень хороший, подумала я. Люди, когда о нем говорят, — светлеют. И всем он — свой. — Ну мужички, выпивайте, что вам надо, уха кипит, — сказала хозяйка.
— А девушка? Девушке с холоду тоже надо выпить, — приглашал Калина Иванович, поставив на стол бутылку. Я отказалась, подсела к ухе. Пар, с клейким рыбьим запахом, стоял над большой деревянной чашкой. Мы доставали нежное розовое мясо кумжи.
— В жизни не едала ничего вкуснее! — сказала я.
Хозяйка стелила на полу оленьи спальные мешки — роввы.
— Отдыхайте с дороги!
Олений мех теплом охватил захолодевшие ноги. Я нырнула в мешок, опустила голову на розовую наволочку подушки.
— До чего хо-ро-шо! — Не успела рассмотреть светлый ламповый круг над столом, как сон схватил и унес в глубину веселого розового тумана.
«Мы наш, мы новый мир построим…»
Утром Калина Иванович на своем карбасе отвез нас в Мурманск.
— Ну, — спросил Герман, когда мы простились с Калиной Ивановичем, — вы куда?
— Пойду в облисполком, надо материал подготовить, выяснить возможный маршрут: завтра подъедут мои товарищи.
— А я в Колу, позаботиться о быке. Я его поручил Морею. Хотите — захвачу ваш рюкзак, или еще вернетесь в Колу?
— Лучше захватите, не знаю, успею ли еще в Колу. Кланяйтесь там.
Я пошла по улице. Город только начинал строиться. На улицах торчали пеньки и кустики брусничника. Валялись щепки. Многие дома были наскоро сбиты из двух пластов фанеры, между которыми клали шлак и мох. Кое-где высились двухэтажные бревенчатые здания. «Мурманск двадцатых годов, — подумала я. — А каким он станет через десять лет?»
— Выстроим настоящий порт и настоящий город, вот тогда и смотрите! — словно отвечая мне, сказал чей-то голос. — Здравствуйте!
Вагонный попутчик нагонял меня.
— Все-таки я вас встретил! Устроили свои дела? — он протянул мне руку.
— Здравствуйте. — Я посмотрела в его озорные серые глаза и улыбнулась. — Я в Коле была, песни записывала у Морея Ивановича и собрала неожиданно интересный исторический материал…
— Идем обедать в обкомовскую столовку, там и расскажете.
— А далеко?
— Нет, у будущей пристани, за второй Нахаловкой.
— У будущей? А теперь там что?
— Пока — ничего, пеньки. Но будет — центр города.
Парень гордо посмотрел на меня, хвалясь этим городом.
— Идем, — согласилась я. — Послушайте, а как вас зовут все-таки?
— Егор Спиридонов. А вас, я знаю, — Нина.
— Да, Нина Гаген-Торн.
Мы шли Нахаловкой — так назывался тупик железнодорожных путей, обращенный в поселок: старые товарные вагоны обзавелись окнами и лесенками. Дымили трубы печурок, лежали кучки дров. Между колес были устроены закутки для поросенка или кур. Качалось белье у тендера. Женщина стирала и пела. Поросята деловито, как собаки, бродили между колес.
— Прочно встали, — заметила я.
— Зимовать собираются.
— Но ведь вагоны-то нужны?
— Квартиры еще нужнее. Жить негде, а строить — некогда. Вот и устроили товарищи железнодорожники городок из ломаных вагонов. Ничего. Будет и настоящий, — кивнул головой Егор, — на месте этих халуп — Дворец профсоюзов… Ну, пришли, — он показал рукой на строение из фанеры, в бревенчатых рамах: — Видите? От англичан много фанеры осталось. Кладут двумя слоями, а между — шлак, щебень, всякую дрянь — и тепло! Дом за неделю готов. — Он засмеялся. — Ловко? А вот и столовая.
Егор открыл дверь, пропуская меня. Сели за столик у широкого низкого окна.
— Окна как перевернутые, — сказала я, — в ширину больше, чем в высоту.
— Можно с удобством любоваться видом на море и обратно, — отвечал Егор, наклоняясь к тарелке.
— Вид действительно хорош. — За окном переливалась зеленоватая, блестящая серебром, вода. По ту сторону залива горбились горы в нежных пятнах березок.
— Берег оденут набережной. По воде — суда встанут в очередь разгружаться в порту. Вот тогда — будет вид, — сказал Егор.
— Вы говорите, будто уже видите, как это будет.
— План утвержден. Большевики не бросаются словами. Мы выстроим Мурманск. И еще сотни городов. Я слышу, как стучат молотки, перестраивая нашу землю. — Он поднял вилку, точно прислушиваясь. Я смотрела на него с любопытством. — На месте обдерганных городишек с ломаными деревянными мостками и мещанскими домиками в геранях мы построим новые, социалистические города. Города дворцов и садов. Да, да! Общественных дворцов! Не прежних, с финтифлюшками и выкрутасами, а прямых, гладких, ровных, где много стекла и света. Там будут читальни и спортивные залы, столовые и библиотеки. Для детей — выстроим отдельные дома, детей будут воспитывать квалифицированные специалисты, а не бестолковые матери. Женщина будет освобождена: ни плит, ни примусов, ни домашней кухни. Вы понимаете, что это значит? — Егор бросил вилку и нагнулся через стол. — Представьте: огромные прямые улицы, обсаженные деревьями и цветами. Стоят гладкие, ровные дома, с огромными окнами. Нам не нужны аляпости и выкрутасы: прямые, ровные линии — вот задача современной архитектуры…
— А они не будут выглядеть коробками? — осторожно спросила я.
— Они будут отвечать тому, что разумно, необходимо и полезно. Чернышевский прав: действительность лучше искусства… Искусство нужно, чтобы воспроизводить прекрасное, существующее в действительности. Самое прекрасное — удобство и разумность. Как можно больше стекла, легкого металла, цветов — они тоже полезны, — воздуха и солнца. У нас будет музыка — прямо на улицах — и электрическое освещение, согревающее, двигающее. Ленин поручил товарищу Кржижановскому разработку проекта электрификации страны. Мы построим гидроэлектростанции, северные реки не будут бежать попусту, мелькая по порогам: они понесут электроэнергию. — По сухощавому, острому лицу Егора пробежал сдерживаемый свет восторженности. Он выступил розовыми пятнами на скулах, искрами в светло-серых глазах. Но Егор старался говорить сухо и деловито. — Новые города — сотрут деревню. Я в ней вырос: в дыре старой карельской деревни — и ненавижу ее. Избы с крытыми, как крепость дворами, неподвижность, темнота. Этого не останется через десять лет. Мы сделаем новых людей, и они будут жить в новых условиях, где все коллективно, организованно, разумно…